В 1962 году я попал в больницу и задержался там на несколько месяцев. Первые недели мне пришлось спать в одной кровати (спальных мест было меньше, чем больных) с мутноглазым юношей, попытавшимся массировать мой член. (Я был тогда очень мачо и дал юноше в челюсть. Теперь жалею.) В довершение всего односпальная эта больничная койка помещалась в коридоре, недалеко от туалета, общего на полсотни больных отделения.
Я был выгнан с добротной кровати с «панцирной сеткой» (особый вид пружин) в женском санатории города Алушта (я занимался на ней сексуальными играми с женщиной старше меня на шесть лет и тяжелее меня на 27 килограммов) глубокой ночью в январе 1965 года. Выгнан по доносу другой женщины, находившейся в той же комнате на другой кровати. Позднее с этой женщиной — Анной (вес ее все увеличивался, мой — уменьшался) — я делил деревянную и хрупкую и — невероятность — односпальную (!) кровать киевской мебельной фабрики «Червоный Жовтень» в течение трех лет. На помощь к украинской кровати этой, вдребезги расшатанной нашими телами, пришла на третий год узкая «гинекологическая» кушетка. На нее один из нас убирался спать, если уж очень уставал от тела другого. Я забыл сказать, что кровать стояла в Харькове в доме на площади Тевелева. С Анной, но без кровати я перебрался в 1967-м в столицу Союза Советских Республик. Незадолго до отъезда наша кровать пережила сильнейшее нашествие клопов.
В Москве мы снимали комнаты с уже имеющимися в них кроватями, то есть меблированные. Ложа эти варьировались соответственно имущественному положению и социальному статусу владельцев жилплощади. Комната на окраине Москвы — в Беляево-Богородском (хозяйка ее, Жанна, была инженершей) — досталась нам с новым матрасом, положенным прямо на паркетный пол. В голодную зиму, лежа на матрасе в сотрясающемся от ветра поспешно выстроенном доме, я благодарил Бога за то, что он послал мне обширную и теплую подругу. Зад ее служил отличным дополнением к матрасу и согревал лучше центрального отопления, еще плохо налаженного тогда в Беляево.
В комнате на Казарменном переулке кровать была отличная. Широкая, не скрипучая, с деревянными легкими спинками, с матрасом, взбитым семьей Кайдашевых (они обитали в двух других комнатах) до сдобности.
Кровать в точности соответствовала стилю старого московского переулка. Дом был о двух этажах, деревянный, выглянув во двор, можно было увидеть вертикальные и горизонтальные серые вековые бревна. Неудивительно, что во времена жизни на Казарменном я постоянно занаживал ту или иную часть тела. Однажды явившись домой очень пьяным и очень счастливым, я схватил восемь черных щенков, только что родившихся под дверью в коридоре, и упал с ними на кровать, обсыпав себя щенками. Два из них описались от страха, и с тех пор постель тонко, но едко пахла щенячьей мочой.
В доме-призраке на Екатерининской улице (Московский городской Совет, готовясь к долженствующим состояться в 1968 году Олимпийским играм, поторопился и выселил жителей Екатерининской. А игры состоялись в другой столице мира) жила до нас лишь бабка Софья, 93-х лет. Слесарь домоуправления Толик Пестряков совместно с другом-алкоголиком привез нам кровать своей только что умершей матери. На спинках кровати, как на шкафчике или на окне, были натянуты гофрированные синие занавесочки в желтых пятнах. От кровати («Никелированная!» — гордо похлопал кровать по спинке Пестряков) затхло воняло человечиной. Усилия по уничтожению запахов, оставленных прошлыми поколениями Пестряковых, ни к чему не привели. В очередной раз обмывая кровать хлоркой, я философски размышлял о ее долгой жизни, о лаокоонном месиве ног, рук, ляжек, задов, холок, крупов, сисек, белых и с полосами загара, о том, сколько спермы и пота поколения растворили в простынях и, может быть, в самом рыхлом железе кровати, в стертых трубках и шарах «никелированной».
Владелец комнаты на Открытом шоссе, хромой инженер Борис, грустный разведенец, был уже человеком нового типа, посему раскладная прибалтийского производства диван-кровать, лишь один раз прожженная злой сигаретой, служила ложем мне и Анне. Иногда раскладной механизм прибалтийской кровати заклинивало, и я ругал прибалтов («Они нас ненавидят, русских, все! И готовы навредить нам и в большом и в мелочах…» — вспоминал я слова своей тетки Лидии, адвоката из Риги). Лежа на твердой серой прибалтийской спинке в августе 1969 года, я страдал от цинги. Заболеть цингой в Москве, в августе — о, для этого следовало быть невероятным лунатиком (и, может быть, снобом). Виноват был я сам. Сосредоточившись на писании стихов, я пренебрегал своим здоровьем. Питаясь исключительно макаронами, лишь иногда сдобренными прозрачным срезом кружка колбасы, я не употреблял витаминов вовсе и поплатился за это целым месяцем страданий. Вылечил я себя сам «шоковым» методом. Однажды неимоверным усилием воли я встал с диван-кровати хромого Бориса, шатаясь, выбрел в общую (в квартире жила еще семья) ванную комнату и, приняв горячую ванну, выполз в Москву. Выпив литр водки и много пива, я пересек Москву и потерял сознание. Очнулся я в помещении, крепко пахнувшем скипидаром и красками. Оказывается, ночь я провел на полу, постелью мне служил матрасик приятеля моего Андрея Лозина (оригинал Андрей не любил кроватей). Шоковый метод сработал — опухоль во рту спала. Лежа на матрасике у подножия мольберта, я съел тарелку манной каши и уснул…
Нам с Анной пришлось оставить належанные уж ямки в диван-кровати Бориса из-за двух мужчин, явившихся однажды к соседям в наше отсутствие. Представители прославленной организации КГБ пообещали семье соседей продвинуть их в очереди на квартиру (глава семьи из четверых, инженер Дима, находился «на очереди» на своем заводе), если Дима и Нина (его жена) будут собирать для двух мужчин все бумаги, выбрасываемые мной в мусор. И пригрозили отодвинуть их в очереди, если соседи откажутся. Соседи заложили нас КГБ, и, попрощавшись с диван-кроватью, мы переместились в другую часть города.
В микроскопической квартире (во дворе, во флигеле-сарае) на 2-м Волконском переулке мы спали на диван-кровати той же прибалтийской фабрики, но уже красной. Хозяйку, молодую девушку, звали Алла. Под кроватью жила одна из дюжины мышей, деливших с нами квартиру. С наступлением темноты она начинала тихо скрестись у нас под изголовьем. Все другие мыши жили на кухне. Квартира находилась ниже уровня двора, и с наступлением весны талые воды несколько раз вторгались на нашу территорию. Единожды они докатились и в самый дальний угол территории — под кровать. Лужа под кроватью испугала нашу мышь, и она на несколько дней исчезла.
Некоторое время мы спали в старой постели приятеля Бориса Кушера в цокольном этаже школы на Уланском переулке.
Время от времени наезжая в Харьков, ночь в пути я проводил на третьей — верхней — полке разнообразных составов, идущих из Москвы на юг страны. Дома спал на кроваво-красной диван-кровати у родителей в гостиной. Однотипные, всего нескольких цветов, прибалтийские раскладные ложа эти неумолимо вытеснили по всей стране старомодные «диваны» и «никелированные» кровати. 21 августа 1968 года мать (она опять, как и в утро смерти Сталина, встала раньше нас с отцом) оповестила меня, лежащего в простынях на прибалтийском ложе, о вступлении наших танков в Чехословакию. Следующие несколько часов, огибая диван-кровать, нервно бегали мы с явившимся из родительской спальни отцом, ругаясь, не сходясь во мнениях на столь важное в жизни нашей родины событие. Помню, я несколько раз пнул вовсе не повинный в событиях в Чехословакии, похожий на пожарную машину агрегат. Я играл роль либерала и защитника демократии, отец выступал в роли реакционера.
В квартире моих друзей Салнитов в Большом Гнездниковском переулке, в отсутствие детей хозяев, я спал на двух узких детских кроватках по выбору. Лежа на одной из них, летом 1971 года я написал в несколько дней поэмы «Золотой век» и «Русское». На ней же впервые поцеловал я замужнюю женщину 21 года — героиню поэмы «Золотой век». Я влюбился, меня терзали страсти.