То, что это не люди, понимаешь, только глядя на детей марсиан. Их мало — один, два, редко трое в семье. Синекожие, прозрачно-худые младенцы не гулят, не хохочут и даже не плачут — ощупывают паучьими пальчиками все вокруг, всматриваются в предметы тёмными и пронзительными византийскими глазами и молчат, словно призраки. У малышей постарше нет привычки носиться, грохотать и шуметь, распевать глупые песенки и беззаботно болтать друг с дружкой. Их развлечения сродни монотонным утехам душевнобольных — разноцветными мелками рисовать на гладком камне картины, чтобы тут же стереть их особой тряпочкой, поочередно катать по земле звенящие пестрые шары, сплетать пальцы в немыслимых для человечьих суставов формах, повторять на разные голоса одни и те же слова. Их движения неприятны для взгляда, то замедленные, то молниеносно резкие, полные механической грации — и ни единого лишнего. Эти дети похожи на волынских замоленных цадиков — та же скорбная мудрость плещется в змеиных зрачках, то же ласковое безумие приподнимает уголки губ.
…Я бродил по городу в поисках новой темы. Прямые улицы вели меня с легкостью петербургских просторных линий. Обложенные расписной плиткой дома незаметно редели, высоко в облаках пролетали с торжественной важностью марсианские летучие корабли и крылатые «седла», из окон временами тянуло по-восточному пахучей, наверняка острой и сладковатой на вкус снедью. Гребнистые ящерицы шныряли по подворотням, жались к домам, шипели друг на друга наподобие наших уличных кошек. На голых ветках сочно-розовых кустов, несмотря на ощутимый холод, уже набухали почки, кое-где во дворах щетинились пустынные кактусы, между которыми хозяйки победнее протягивали веревки, чтобы сушить белье. Заглянув в случайную подворотню, я увидал запущенный сквер, почти иссякший фонтан в бассейне-чаше с широкими узорчатыми краями. На бортике спиной ко мне играли дети — двойняшки лет восьми-девяти, длинноволосые, голенастые. Они двигали по желтоватому отполированному до молочного блеска мрамору какую-то маленькую игрушку.
Осторожно, чтобы не спугнуть, я достал полевой бинокль — мне захотелось увидеть вблизи их забавы. Дети были увлечены игрой, азарт читался в сжатых маленьких кулачках, в движениях острых плеч. Так страстно напряжены бывают мальчишки, разномастной пестрой компанией играющие в пуговицы на пустыре подальше от взглядов взрослых. Везучий Катаев, грек Ставраки и Зяма Левински с Балковского переулка были нашими чемпионами, и карманы их пыльных штанишек оттопыривались, переполненные блестящими кругляшами.
Игрушка сосредоточенных маленьких марсиан оказалась живой — гладкокожая, золотисто-коричневая, некрупная ящерка. Она вставала на задние лапки и аплодировала передними, неуклюже кувыркалась, ползла вперед хвостом, раскрывала беззубый рот. Иногда, словно опомнившись, ящерка дергалась и пробовала удрать, но, не успев сползти с бортика, замирала и покорно возвращалась к своим мучителям. Я подумал, что наивные живодеры привязали к ней нитки или крючки, но, вглядевшись, увидел — нет. Они управляли ящеркой, как перчаточной куклой, всего лишь пристально на неё смотря, передавая животному свою волю. И соревновались — кто быстрей, кто точней, кто успешней добьётся исполнения приказания. Ящерка моталась скомканной тряпочкой, тихо шипела, высовывала жалкий язычок, но не сопротивлялась. Под конец дети застыли в неестественной жесткой позе, сгорбив плечи, сцепив руки — и тельце животного медленно-медленно поднялось в воздух, воспарило само собой. Я ахнул от удивления. Золотистая ящерка звучно плюхнулась в воду, быстро-быстро облизала капли с недоуменной мордашки и порскнула куда-то за камешки. С негромким вздохом дети расслабили спины и обернулись ко мне. Я почувствовал — их острые взгляды ввинчиваются мне в череп, проникают в мозг, давят. Моя правая рука сама собой приподнялась, пальцы разжались, бинокль мягко, очень медленно опустился на почву. Телепаты тихо засмеялись, застрекотали что-то на птичьем своем языке. Я лязгнул зубами, прихватив мякоть щеки, кровь вернула свободу. Выхватив револьвер, я сбил с фронтона какую-то маску, осколки камня брызнули во все стороны. Мне хотелось крови, но перепуганные мордашки малолетних престидижитаторов привели меня в чувство — это были всего лишь дети. Я затейливо выругался, подобрал треснувший бинокль, потянулся было щелкнуть по лбу ближнего фокусника, посмотрел в его немигающие, распахнутые глаза и не стал.
Тонкая детская ручка прикоснулась к моим щекам, ощупала веки, удивленно подергала ус, палец попробовал залезть в рот, я лишь плотнее сжал губы. Другой ребенок, видимо более робкий обнюхал меня с двух шагов, словно звереныш. Из мешочка на его груди явился крохотный светящийся шарик.
— Тлацетл. Гео Тлацетл. — скорее ощутил, чем услышал я. И принял холодный, гладкий и удивительно тяжелый на ощупь подарок.
В карманах у меня вечно болтался какой-то мусор — патроны, огрызки карандашей, леденцы, ножики, большие орехи и прочие мальчишеские сокровища. Я запустил туда руки, нашаривая ответный презент. И ударила сирена — хриплый голос «Перуна» звал нас на помощь. «Тревога! Тревога! Тревоооога!». От пронзительного гудка закладывало уши, дребезжали оконные стекла, казалось даже земля дрожала.
Я побежал к звездолету. По пути мне встречались бойцы, страх и тревога кривили им иссеченные холодом губы. В натруженных и усталых руках их мертвым грузом лежало оружие.
Безумцы
Голос уллы впивался в небо. Пронзительный и высокий, словно синагогальный распев, когда старенький кантор Йоселе Соловейчик выводит «Кол Нидрей», а жирные сердца одесских торговцев потеют соком раскаяния, звук этот улетал к красным тучам и снова падал в песок. Босоногий юродивый с длинными, с рождения не чесаными волосами, сидел, скрестив ноги, на гребне холма, то перебирал струны, то касался подвижным, как у обезьяны ртом отверстий дудки. Лучи солнца подсвечивали его худую фигуру. Колонна грузных, беременных железом и смертью грузовиков медленно ползла мимо.
Мы ушли тогда из Тчилана, последнего из оазисов подле Аскрийской горы. Подземные воды перестали питать каналы, золотистые луга иссохли, жалкая кучка озлобленных стариков ютилась в одной-единственной вилле, питаясь затхлой мукой и сухим мясом хаши. В ветхом здании с низкими потолками пахло голодом и хаврой. Старики не смотрели на нас, они пели заунывные песни, раскачивались и бились лобастыми головами о стены. Они прятали женщин от свирепых и яростных Магацитлов. Бесполезная предосторожность — Генрих Шляйф, белокурый германец, отыскал их убежище и раскатисто хохотал, глядя, как разбегаются, падают в липкую пыль синекожие, перепуганные старухи.
В пестрой, сытой Азоре марсиане были другими — словно дети они тянулись к могучим землянам, наши винтовки и грузовики, рации и прожекторы вызывали у них неуемный восторг. Любую безделушку с Тлацетла (так они называли Землю) можно было сменять на золото — настоящее, гладкое и тяжелое золото. Особенно им полюбился табак — раз распробовав, марсиане шалели от дыма, как индейцы от выпивки. За сигарету брали носильщика, денщика или ночлег. За пачку можно было купить все. Мы блаженствовали в Азоре — ходили по ресторанам, пили местное вино из цветов, слушали заунывные песни, любовались безумными танцами марсианок, лакомились паштетами и тающими во рту пирожными. Брали в лавках одетые бронзой ветхие манускрипты, полные музыки и бессмысленных символов. Я скучал в их томительной прелести и готов был отдать все марсианское золото за одну польскую лавочку, в которой самодержавно царит желтобородый, пахнущий книжной мудростью и мышами, корыстный букинист. Мы не брали с собою книг.
Прозрачно-худой парнишка с лицом пьяного ангела каждый день подходил к казармам, предлагал великим Магацитлам покататься на крылатом седле, но солдаты отказывались. Все помнили, как в Миалоре опьяневший от ненависти пилот бросил корабль с Сынами Неба на булыжники амфитеатра — погибли Джоунс, генерал янки и двое наших бойцов с «Перуна». Я тогда сказал «нет» — и жалел до сих пор, перекатывая на языке ощущение не свершившегося полета. Дирижабли и геликоптеры казались неуклюжими бегемотами по сравнению с марсианскими «птицами», мне мнилось, будто скольжение между туч утешит мою тоску по живым лошадям и зеленым лугам. Здесь не было зелени и синевы — землю и небо пропитывали желтый, красный, багряный, пронзительный и тоскливый коричневый цвет. И никакие маски не помогали справиться с удушающим, едким привкусом вездесущей пыли. Мы устали — на привалах все чаще вспоминали матерей и детей, домики в Джорджии и хатки на Бессарабии, линии Петербурга и дворцы Дрездена. Позавчера минул месяц, как «Перун» поднялся с Земли.
Улла взвыла. Сивоусый казак Григорий спрыгнул с подножки, поднял с земли ком иссохшей глины и швырнул в музыканта, целя в лицо. От удара из зарослей кактусов шарахнулись мелкие паучки. Безумец не шелохнулся, его лицо оставалось невозмутимым, как у монгольской золотой маски. Тускло-алый луч света сабельным шрамом остановился на худом горле. Мне показалось, будто музыкант уже мертв, изрублен ненавидящим взглядом бойца. Сосед по машине, картограф Акимушкин, нервический гимназист, как называли таких парней петербургские проститутки, согнулся в припадке неудержимой рвоты, сунул в окошко плешивую голову. Ему тоже почудился свежий труп, истекающий синеватой и жидкой, как вода, кровью. У немцев кто-то выстрелил в воздух короткой очередью. Серый грузовик из хвоста колонны вильнул брезентовым кузовом, ткнулся в борт впередиидущего и сполз в кювет. Злая паника цепкими пальцами протянулась к сердцам бойцов, люди вздрагивали, кричали. И над всем этим бредом царила улла, грозная и беспощадная, словно валькирия Вагнера. Волны текучей глины накатывали с холмов, сухой дождь осыпался с неба, зловонные ихи закружились над нами, вытягивая тощие шеи, их беззубые рты шевелились. Хриплый голос отца Викентия вяз в адском шуме, «Отче наш» не спасал от свирепого наваждения.