в легчайшем ободке лучистой славы,
темнеет среди утренних дубрав,
склоняясь к вам, целительные травы?..
III. Прихожане
1
Окован серебром — да не крепки
оковы. Зацветает плащаница…
Толпятся в храме маки, васильки,
вьюнки, колосья, вика, медуница.
И крестики гвоздики луговой,
и колесом примятая ромашка,
и бледный колоколец чуть живой
ликуют, стонут иль вздыхают тяжко.
Те — просят ведра, эти вот — дождя,
косы страшатся, засухи иль града…
А курослеп, ограду золотя,
мечтает цвесть на главной клумбе сада.
Он кур слепит — а хочет в огород,
он очи жжет — а жаждет утешенья:
зачем его никто и не сорвет?..
А лисохвост — взыскует колошенья.
Щавель теснится, и прохладный хвощ
склонил свои расчесанные пряди:
он на волхва и лирника похож
в льняном, зелено-нитяном наряде.
Овес полегший, сныть и бузина,
паслен с тугою ягодой прогорклой,
сама пшеница — солнышка жена -
пришла, звеня в подоле перепелкой.
Всех званий злаки, травы всех чинов -
кто с покаяньем, кто с благодареньем…
Понурился лихой болиголов;
петрушка просит сладости кореньям.
Гусиной лапки вырезной листок
ступает скромно по нагретым плитам.
Кислица и муравный завиток
легли ковром, алмазами расшитым.
Роса ли, слезы?.. Лопушиный пух…
Ржаной пыльцы сухое дуновенье.
Крапивный сумрак и полынный дух.
Сверчков -
как малых жаворонков — пенье.
А папоротник древнюю парчу
у солеи широко расстилает,
и благовест в оконце, по лучу,
от колокольни медленно стекает…
2
Две бабочки садятся на парчу,
две радужные, быстрые поденки:
нельзя ли дольше светлому лучу
гореть — хоть на полуденной сторонке?..
Весь в куньем мехе, жалуется шмель,
что мешкают сирени в палисаде:
уж миновал мать-мачехин апрель -
цвели б, шмелю на сладость, Бога ради!
Бормочут осы, хмурая пчела
несет сюда тяжелую заботу:
с гречихи лишь наперсток набрала
тягучего, коричневого меду!
А у речной прозрачной стрекозы
полкрылышка оплошно отломилось.
Ее глаза — две вспученных слезы:
яви же, старче, Божескую милость!
И подставляет стриж крутую грудь:
да окропят его водой святою!..
И, взмыв под своды, -
в путь, поспешный путь
к птенцам во влажной норке над рекою!
И соловей на клиросе поет -
в ракитовых, черемуховых кущах:
никто из сущих боле не умрет -
никто, мол, из поющих и цветущих!
Никто, мол, из жужжащих, из трепе-
щу-щих иль тайно в подполе дрожащих!
Никто, кого завидишь на тропе,
в пруду, в зеленой тьме древесной чащи!
Так где ж он, храм,
твой надмогильный храм,
кто прихожане древнего прихода?
По шири — равен пойменным лугам,
по выси — луговине небосвода!
По многоречью жаждущих твоей
приветной ласки, крепкой обороны
он равен чаше всех земных скорбей,
где плещут слезы, ропоты и стоны.
И так щедра крестьянская рука -
оратая и плотника десница, -
что чудится: плывут не облака -
жемчужный свет роняет плащаница.
Уж некуда — а ширится покров
над малыми, над бедственными нами:
над бузиной, над всхолмьями стогов,
над ульями, гнездовьями, стадами…
ЖУРАВЛИНОЕ ПЕРО
Ты — русский националист?
И впрямь — в руке твоей синица…
А здесь — апрель: еще не лист -
лишь цвет мать-мачехи лучится.
И так плывут колокола,
так машет вербой воскресенье,
как будто бы земля — мала
для русской веры во спасенье…
Кадишь народу моему?
Сулишь домашние услады?
А он без гнева и надсады
кроит холщовую суму.
Он шьет — за плечи — калиту,
строгает кудреватый посох -
и в путь!.. Такой в апреле воздух:
кружит и манит за черту,
межу, ограду, частокол,
за ободок земного рая,
где в клетке хохлится щегол,
мрет канарейка золотая.
“Куда ты, старче, и пошто?..”
А он: “Вестимо, за землицей”.
“Ужель пшеница не родится
иль речка плещет в решето?”
А он: “Иду я за горой”.
“Какой?” — “Зовется Араратом.
Там Ной пришвартовал когда-то
ковчег. Так я — за тварью той…
Слыхать, разбеглась по земле,
видать, в сиротстве прозябает.
Несу печеную в золе
картоху — пусть себе вкушает…”
“Про что ты, старче? На печи
лежал бы, коль напился пьяный”.
“Про что? Про море-океяны.
Там бьют из рыбины ключи”.
“Ты про кита? Зачем же кит
тебе, в лягушкину запруду?”
“Прудок наш тем и знаменит,
что всяку притягает воду”.
“Куда ты, старче?” — “В небеса”.
“Что там?” — “Журавушка летает.
Кручиной застит мне глаза -
уж так “курлы” его рыдает!..
Разлуку, что ли, перемочь
не может с милою землею?..
Я за него отдал бы дочь,
а он мне — перышко седое”.
“На что же серое перо?
Ты, верно, путаешь с Жар-птицей…”
“Авось внучонку пригодится -
писать АЗ, БУКИ и ДОБРО…”
“И ВЕДИ?..” — “Да вестимо! Ведь
я так и рек, что за землею
ступаю…” — “В небо голубое?”
“А как разъять — ее и твердь?..”
“И мнишь, что счастье принесет
родной Руси земли прибыток?”
“Да ты, — ворчит, — уж больно прыток.
Что счастье? Счастье — не расчет!..”
— --
А в чем расчет наш?.. В журавлином
пере? Крыле? Мечте златой?..
Полмира — в том мешке холстинном,
а сам-то странничек — с клюкой
влачится. Хриплое дыханье
свистит в надорванной груди.
За расстояньем — расстоянье.
Две тыщи лет, как он в пути.
Глотает пыль — и сладко верит:
то ярко, остро пахнет мед,
то русский берег, русский берег
опять мать-мачехой цветет.
Проста душа его, нелепа
тоска — пора б и остудить!
Но кто сказал: “Земля — для хлеба”?
Она — для неба, может быть.
И не гусиным — журавлиным
скрипим мы призрачным пером,
когда ГЛАГОЛ с распевом длинным
выводим следом за ДОБРОМ.
Когда чертим: АЗ, БУКИ, ВЕДИ,
и это влажное: ЗЕМЛЯ;
когда твердим: “О Тихий Свете,
сойди на скорбные поля!
За всех, про всех Тебя мы молим:
Твоя же милость — велика!..”
Почти крестьянские мозоли
таит внучонкина рука.
«И ТОГДА БЫЛ БЫ РАЙ НА РУСИ…» Майя Ганина, Юрий Сбитнев
Озимь — бирюзовая. Небо — голубое, с легкомысленными завитками облаков. Белые стволы берез по опушкам… Прямо весна. Лишь один какой-нибудь желтый лист на кустике напомнит о том, что веет лишь весною.
Бывает день, бывает час… Осенний, хороший такой денек в том самом Талеже, где Чехов построил школу. Здесь в домике скромном по нынешним меркам живет семья писателей. Удивительный, загадочный горький роман “Оправдание жизни” хозяйки дома Майи Ганиной напечатан в журнале “Москва”. Проза терпкая, октябрьская.
И Юрий Сбитнев — хозяин, несокрушимый сибирский скиталец и поэт во всех своих книгах, ныне создающий уникальное художественное исследование “Слова о полку Игореве”…
Под горой в деревне, в ста шагах от их дома, — ключ с двухтысячелетней историей, святой источник. Сколько таких на нашей земле неухоженных, диких, забытых. Здесь же, в Талеже, с помощью булыжника, гранита и мрамора, по всем правилам паркового искусства, с европейским тщанием устроено место поклонения. В лунном кратере на самоцветной поляне розовеет часовня с золоченой луковкой. Деревянный резной иконостас над бурлящим ручьем, кованый горбатый мостик через поток… И эта поэма воды и камня сотворена тоже не без участия писателя Юрия Сбитнева.
Наш корреспондент беседует с Майей Ганиной и Юрием Сбитневым.
КОРРЕСПОНДЕНТ. Из романа Майи Анатольевны я знаю, как вы здесь, в Талеже, начинали. Приехали в русскую деревню два писателя, две личности, два индивидуума, и не в идеологической сфере, а на практике, хозяйствуя в деревне, стали конфликтовать с Системой. Правильно я понимаю, что была борьба? На каком уровне? За что?