о летнем сне на сеновале;
о смуглом перышке в пенале, -
о чем мы вспомним при конце?
Об этом! О совсем пустом!
Оно одно — неповторимо!
О сладости родного дыма!
О доме — бедном и простом!
Сколь неприметные черты!
А переймут тебе дыханье -
как будто сердце красоты
трепещет в них и плачет втайне.
Оно присыпано золой,
песком и пылью антрацита.
Оно под ясенем зарыто,
под старой, срубленной ветлой…
ПАМЯТНИК ПУШКИНУ
Как сумрачно, как страшно на Москве!
Растаял снег — и прозелень густая
на славной, н е п о к о р н о й голове
вдруг проступила, взор живой пугая.
Она струится по твоей груди,
по раменам, по старенькой крылатке.
О, Боже! То не Пушкин впереди,
то смерть — и тленья злые отпечатки!
Лютуют ч а д а п р а х а над тобой!
Глумятся: мол, и ты подобен праху…
О снегопад, отдай ему рубаху,
укутай пышной шубой снеговой!
Хитер он, твой бессмысленный палач!
Он душит то забвеньем, то любовью.
Он смрад клубит к святому изголовью,
хохочет он, заслышав русский плач.
Он назовет иронией судьбы,
нечаянной игрою непогоды
и ржавчину на месте позолоты,
и вспоротые древние гробы.
Он храм откроет подле кабака,
мелькнет в бедламе патриаршья митра.
А я мечтаю, что твоя рука
сжимает меч, а не поля цилиндра.
Как бесы в полночь, разгулялась чернь.
Ей трын-трава само скончанье света:
стяжает звезд нерукотворных зернь,
вбивает в землю отчий град поэта.
И знаю я, что тленья убежит -
навек вольна! — душа в заветной лире, -
а все невмочь, когда в дневном эфире,
в подлунном,
с л о в о м просветленном мире
когтистый вран над Гением кружит!
РАЗОРЕНЬЕ
Куда влечешь, скиталица-душа?
Зачем?.. Но я давно уж не перечу.
Навстречу — темный бархат камыша,
и лилия плывет ко мне навстречу.
А за спиной — как холм, столетний сад
и молодые звуки фортепьяно.
Они навеки на ветвях висят
старинных лип — и на цветках бурьяна.
Но вот уж ночь. А в доме — никого.
Уже не дом, а дряхлая руина.
Портрет — быть может, деда моего? -
опутала густая паутина.
А вкопанный под липой круглый стол
облит, как белой скатертью, туманом.
Какие тени он к себе привел,
собрав их в круг на чаепитье странном?
И пьют — в бокалах — стылую росу,
и холодят виски листом зеленым…
А я — мала. Я к ним сачок несу,
трепещущий мохнатым махаоном.
Вспорх бабочки во тьме -
как беглый блик
уснувшего в золе воспоминанья,
когда забыто все и сам язык
уже утратил звуки и названья.
Давно уж стерты эти имена -
Евгении, Гликерьи, Александра.
И стая писем ветром сметена,
и шашель съел бюро из палисандра.
А косы, что навек расплетены,
и ментик, что когда-то был гусаром,
германскою войной опалены
иль Смутных дней гуляющим пожаром.
Лишь ветошка лежит от тех времен,
лишь горсть стекла -
из золотой оправы…
И только сад стоит, как пантеон
разбитых жизней и угасшей славы.
Но и пустырь не меньше говорит
душе, что копит, как нектар, утраты, -
чем тешил бы ее веселый вид
палат, что были людны и богаты.
Пора уж прочь. Пригрезилось, видать,
что нынче сбор насельников разлуки -
страны, где, право, Божью благодать
не отличить от верности и муки.
Кричит сова. Ощерилась ветла
ночным дуплом. А все родней и ближе
тот хаос, где гармония свила
себе гнездо — как ласточка под крышей.
У С Е Р Г И Я
I. Родник
Почти не плачем и с судьбой не спорим:
авось сама отступит подобру?..
А колокольня — так же пахнет морем
на вербном, зеленеющем ветру.
А из фонтана чистая, святая
все так же звонко падает вода.
Вот детский локон. Вот и прядь седая
под вдовьим платом. Нищих череда.
Вот юноша с бутылкой из-под “Колы”
стоит за льдистым, ломотным питьем.
Вон два монашка — верно, новоселы
обители: сутулятся вдвоем…
Вот этот люд, что был моим великим
народом. Как он скромен, молчалив.
Взор подымает к закопченным ликам.
Взор потупляет. Внемлет: перелив
колоколов
струится дробной нитью
от поднебесья до сырой земли…
И внемлет Сергий. Внемлет челобитью
как я лежащих в гное и в пыли.
О чем мы просим? О продленье жизни?
О здравье? Хлебе? Полосе удач?..
Но он-то слышит тихий, об Отчизне,
сокрытый в сердце, бессловесный плач.
Но он-то видит тающую свечку
в том частоколе золотых огней…
Души заблудшей черную овечку
встречает средь светающих полей.
Но он-то знает: год, еще полгода -
так древние пророчества рекут -
и через Лавру ручейки народа,
как встарь, на Поле Чести потекут.
И он, воздев Державную Икону
над морем русых жертвенных голов,
благословит, чтоб сердцу — непреклонну
пребыть пред лютым натиском врагов.
А в небесах горит Господне око.
То Ярый Спас, то яроокий Спас.
Возьми воды, серебряной, глубокой,
для той страды, той смерти -
про запас…
II. Благословение
У этих трав такой веселый вид,
благоухают — даром что сухие…
У Сергия — монах, архимандрит
мне подарил две горсти золотые.
Тут сном бессмертья дышат клевера,
дух источают зверобой и мята -
чтоб я пила их на ночь и с утра
в крутом отваре, сыпля таровато.
Чтоб я дышала — словно на лугу
у речки Пажи, в камышах шуршащих,
чтоб окуналась в нежную пургу
кипящих кашек, таволги, ромашек.
Так было древле… В Радонеже, там,
где мед от красна солнышка стекает,
где соловей по сомкнутым устам
святое имя Божие читает…
Где полон листьев, и цветов, и пчел -
на полхолма — рассадистый шиповник,
где богомолка набрала в подол
вот этих трав -
от помыслов греховных,
от хвори чрева и души, чтоб смерть,
кряхтя, тебя навечно миновала…
И вновь приходит в сумерках медведь -
к скиту, к родной землянке: как бывало…
Он тянет лапу, он сминает трав
полегшую, просушенную гриву.
Он тоже мыслит: как бы так — поправ
Косую, быть и впредь медведю живу?
И как бы внове старца иль дитя
в бору, лугу ли -
а для братства встретить?..
Играет солнце, купол золотя,
глядит в бойницы, окна и подклети:
о, где же тот, кому возносит песнь
всяк, кто скорбит
под этим светлым небом,
кем жив сей край — и насыщаем днесь,
как бы обильным, нескудельным хлебом?
Ужель он та невидимая плоть,
что спит во мгле серебряной гробницы,
где ты не можешь слезы побороть,
припав к шитью жемчужной плащаницы?
Ужели там — единственный приют
тому, кто всей земле своей — ограда?..
Лишь там, где “Славься, Сергие!..” поют,
сочат лампады теплый сок граната?..
Но кто ж тогда — как облако в лугах,
встает и тает в неоглядной сини,
держа венец на царствие, и стяг,
и скипетр для поверженной России?
Но кто ж тогда — от Маковец-горы
спешил снегами в пекло Сталинграда,
чтоб затенить солдатские костры,
укрыть бойца от вражьего снаряда?
И кто же Богородицу молил:
“Низыди в дом, где чадо, Федор Павлов,
как перст, один, уж выбился из сил,
зане воюет с силушкой неравной!..”
И чей тогда — животворящий дух
парит над Средне-Русскою равниной,
светясь во взорах сгорбленных старух,
искрясь дождем над вспаханною глиной?
И стебли — в рост, и квелое зерно
дает такой золотоносный колос,
как будто к нам с небес занесено,
а горе вновь в муку перемололось?
И чей тогда — крещатый а м и л а в,