— Неужели за сие одно? — удивился будто бы Голицын.
Тогда Фотий пришел в ярость, схватил крест, поднял его над головою и закричал:
— Анафема! Да воскреснет Бог и расточатся врази Его! Будь ты проклят! Снидешь во ад, и все с тобою погибнут вовеки! Анафема всем!
Голицын побежал вон из горницы, „во гневе, яко лишен ума“, — утверждает Фотий, но на самом деле скорее, в страхе.
Голицын бежал, а Фотий кричал ему вслед:
— Анафема! Анафема!
Перепуганная дщерь-девица бросилась к Фотию.
— Отец! Отец! Что ты наделал! Пожалуется князь государю — засудят тебя, заточат, сошлют в Сибирь…
Девица плакала, а Фотий, „скача и радуясь“, пел:
— С нами Бог!»
Бог и Аракчеев. Несдобровать бы Фотию, если бы не Аракчеев: анафема Голицыну, министру духовных дел, тридцатилетнему другу царевича, была анафемой самому царю, разумеется, условная — если-де царь не покается.
Во всяком случае, теперь уже не могло быть примирения: надо было выбрать одно из двух — пожертвовать Фотием, т. е. Аракчеевым, Голицыну или Голицыным Фотию, т. е. Аракчееву.
15 мая 1824 года издан указ об уничтожении министерства духовных дел и об «оставлении синода по-прежнему». Аракчеев победил, Голицын пал.
«Вся столица славы великой исполнилась, — рассказывает Фотий. — Как свет солнца утреннего, разлиялся светлый слух о исчезании мирского владычества над церковью. Паде ад, дьявол побежден. Слава веры, победа церкви. — Митрополит пел, и Фотий пел». Кажется, вот-вот запоет Аракчеев.
Но в чем же, собственно, победа церкви? А вот в чем: отныне все доклады синоду представлялись государю через графа Аракчеева. Как некогда Голицына, так ныне Аракчеева можно было назвать патриархом. Самодержавие и православие — царство от мира и не от мира сего, соединились в Аракчееве. Железный аршин сделался жезлом, о котором сказано в Апокалипсисе: «Будет пасти народы жезлом железным».
«Порадуйся, старче преподобный, — писал Фотий другому своему архимандриту Герасиму, — нечестие пресеклось, общества все богопротивные, яко же ад, сокрушились. Министр наш один Господь Иисус Христос. Молися об Аракчееве: он явился раб Божий за святую церковь и веру, яко Георгий Победоносец».
Такова победа церкви, по мнению Фотия: Христос — «министр духовных дел»; победа Христа — победа Аракчеева.
Это кажется сказкою, но это быль, и даже не быль, а современная русская действительность. Один большой Аракчеев, один большой Фотий раздробились на множество маленьких. Нужно ли называть имена?
Дух государственной казенщины, дух Аракчеева в церкви подобен явлению Вия:
«— Приведите Вия, ступайте за Вием».
«И вдруг настала тишина; послышалось вдали волчье завыванье, и скоро раздались тяжелые шаги, звучавшие по церкви».
Не слышится ли нам и ныне это волчье завыванье? Не раздаются ли тяжелые шаги?
«Ведут какого-то приземистого, дюжего, косолапого человека. Весь он был черней земли. Тяжело ступал, поминутно оступаясь. Длинные веки опущены до самой земли. Лицо на нем железное».
Железное лицо Вия — лицо государственной казенщины в церкви.
«— Поднимите мне веки: не вижу».
Поднятие виевых век церковным сонмищем Фотиев есть учение о том, что свободный дух религии — дух революции. На него-то и кидается несметная сила чудовищ, как на бедного философа Хому Брута: «бездыханный, грянулся он о землю, и тут же вылетел из него дух от страха».
Когда наступило утро, «вошедший священник остановился при виде такого посрамления Божией святыни и не посмел служить. Так навеки и осталась церковь с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, — и никто не найдет теперь к ней дороги».
Эти чудовища родились от союза двух нечистых сил — государственной казенщины с церковною, Аракчеева с Фотием.
СВИНЬЯ МАТУШКА
Один современный русский писатель сравнивает два памятника — Петра I и Александра III.[7]
«К статуе Фальконета, этому величию, этой красоте поскакавшей вперед России… как идет придвинуть эту статую, России через двести лет после Петра, растерявшей столько надежд!.. Как все изящно началось и неуклюже кончилось!..»
— Это тогда! — мог бы сказать обыватель, взглянув на монумент на Сенатской площади.
«— Это теперь!» — подумал бы он, взглянув на новый памятник.
«Водружена матушка Русь с царем ее. Ну, какой конь Россия, — свинья, а не конь… Не затанцует. Да, такая не затанцует, и, как мундштук ни давит в нёбо, матушка Русь решительно не умеет танцевать ни по чьей указке и ни под какую музыку… Тут и Петру Великому „скончание“, и памятник Фальконета — только обманувшая надежда и феерия».
«Зад, главное, какой зад у коня! Вы замечали художественный вкус у русских, у самых что ни на есть аристократических русских людей приделывать для чего-то кучерам чудовищные зады, кладя под кафтан целую подушку? — Что за идеи, объясните! Но, должно быть, какая-то историческая тенденция, „мировой“ вкус, что ли?..»
Мировой вкус к «заду» — это и есть «родное мое, наше, всероссийское». «Крупом, задом живет человек, а не головой… Вообще говоря, мы разуму не доверяем»…
«Ну и что же, все мы тут, все не ангелы. И до чего нам родная, милая вся эта Русь!.. Монумент Трубецкого, единственный в мире, есть именно наш русский монумент. Нам ни другой Руси не надо, ни другой истории».
Самообличение — самооплевание русским людям вообще свойственно. Но и среди них это небывалое; до этого еще никто никогда не доходил. Тут переступлена какая-то черта, достигнут какой-то предел.
Россия — «матушка», и Россия — «свинья». Свинья — матушка. Песнь торжествующей любви — песнь торжествующей свиньи.
Полно, уж не насмешка ли? Да нет, он, в самом деле, плачет и смеется вместе: «смеюсь каким-то живым смехом „от пупика“, — и весь дрожит, так что видишь, кажется, трясущийся кадык Федора Павловича Карамазова.
Ах, вы, деточки, поросяточки! Все вы, — деточки одной Свиньи Матушки. Нам другой Руси не надо. Да здравствует Свинья Матушка!
Как мы дошли до этого?
Дневник А. В. Никитенко[8] (1804–1877) — едва ли не лучший ответ на вопрос: как мы до этого дошли?
Это — исповедь, обнимающая три царствования, три поколения — от наших прадедов до наших отцов. Год за годом, день за днем, ступень за ступенью — та страшная лестница, по которой мы спускались и, наконец, спустились до Свиньи Матушки.
Рабья книга о рабьей жизни. Писавший — раб вдвойне, по рождению и по призванию: крепостной и цензор; откупившийся на волю крепостной и либеральный цензор. Русская воля, русский либерализм.
Вся жизнь его — песнь раба о свободе. „Боже, спаси нас от революции!“ — вот вечный припев этой песни. „Безумные слепцы! Разве они не знают, какая революция возможна в России? Надо не иметь ни малейшего понятия о России, чтобы добиваться радикальных переворотов. Я вышел из народа. Я плебей с головы до ног, но не допускаю мысли, что хорошо дать народу власть. Либерализм надо просевать сквозь сито консерватизма. Один прогресс сломя голову, другой постепенно; я поборник последнего. Мудрость есть терпение. Вот я любуюсь стебельком растения в горшке, стоящем на моем окне, которое, несмотря на недостаток земли и на холод, проникающий сквозь стекло, все-таки живет и зеленеет“.
Бедное растение, бедная рабья свобода!
Только изредка, когда впивается железо до костей, уже не поет он, а стонет. „Искалеченный, измученный, — лучше сразу откажись от всяких прав на жизнь и деятельность — во имя… Да во имя чего же, Господи?“
В 1841 году предложил он графу Шереметеву выкуп за мать и брата, еще крепостных. „Вот я уже полноправный член общества, пользуясь некоторой известностью и влиянием, и не могу добиться — чего же? Независимости моей матери и брата. Полоумный вельможа имеет право мне отказать: это называется правом! Вся кровь кипит во мне; я понимаю, как люди доходят до крайностей“.