Что ж, это многое объясняло. И то, что не возымели никакого действия письма в защиту мемуаров Василия Гавриловича, подписанные очень авторитетными людьми. И то, что директор «Политиздата», почуявший, откуда ветер дует, настаивал на все новых и новых доработках рукописи. На них Грабин шел легко, у него и в мыслях не было сводить с кем-нибудь счеты, все счеты свела война. Но когда из всех туманностей и недоговоренностей стало ясно, что от него требуют не частных уточнений и смягчений излишне резких формулировок, а требуют лжи, он сказал: «Нет». И объяснил: «Я писал мои воспоминания не для денег и славы. Я писал, чтобы сохранить наш общий опыт для будущего. Моя работа сделана, она будет храниться в Центральном архиве Министерства обороны и ждать своего часа». И на все повторные предложения о доработке повторял: «Нет». А в одном из разговоров произнес фразу, поразив и меня, молодого тогда литератора, и М. Д. Михалева, литератора немолодого и с куда большим, чем у меня, опытом, пронзительнейшим пониманием самой сути происходящего: «Поверьте мне, будет так: они заставят нас дорабатывать рукопись еще три года и все равно не издадут книгу. А если издадут, то в таком виде, что нам будет стыдно». Так, скорее всего, и было бы.
И все-таки книга вышла. Через пятнадцать лет — в 1989 году. В 2000-м году, к 55-летию Победы, она была переиздана тем же «Политиздатом», ставшим «Республикой». Предисловие пришлось писать мне:
«По традиции предисловия к мемуарам крупных государственных деятелей пишут другие крупные государственные деятели, своим авторитетом как бы свидетельствуя о подлинности заслуг автора, значительности его вклада в науку, культуру или экономику страны. В. Г. Грабин был несомненно крупным государственным деятелем и в этом своем качестве заслуживает, бесспорно, предисловия, написанного (или хотя бы подписанного) человеком, титулованным куда как солиднее, чем скромное „член Союза писателей“, и к тому же выступающим в совсем уж скромнейшей роли литобработчика. Думаю, что „Оружие победы“ привлечет внимание авторитетных авторов, которые отметят не только вклад В. Г. Грабина в общую победу нашего народа над фашизмом, но и его роль как крупнейшего организатора промышленного производства, который (цитирую Большую Советскую Энциклопедию) „разработал и применил методы скоростного проектирования артиллерийских систем с одновременным проектированием технологического процесса, что позволило организовать в короткие сроки массовое производство новых образцов орудий для обеспечения Советской Армии в Великой Отечественной войне“. Попросту говоря: КБ Грабина создавало танковую пушку за 77 дней после получения заказа, причем создавало не опытный образец, а серийный, валовый.
Но ни один, самый авторитетный и высокотитулованный, автор не сможет объяснить в предисловии то, без чего книга сегодня не может выйти к читателю: ее пятнадцатилетнего несуществования, ее насильственной выключенности из духовной жизни страны. Сделать попытку объяснить это может человек, который непосредственно участвовал в этом процессе „неиздания“. Даже Василий Гаврилович не смог бы этого сделать, даже если бы дожил до сегодняшнего дня: незадолго до окончания работы над книгой он перенес тяжелый инсульт, и мы старались не посвящать его в мелкие и порой тяжело унизительные перипетии борьбы, продолжавшейся больше года и закончившейся поражением. Это мог бы сделать Михаил Дмитриевич Михалев, но и он не дожил до выхода книги.
Остался один я…»
И все же долгое время от всей этой истории у меня оставалось ощущение какой-то недосказанности. Ну, Устинов. Ну, не любил он Грабина. Но не слишком ли это мелко? И только спустя много лет, когда гипотеза Виктора Суворова-Резуна взорвала официальную историогрфию ВОВ, стала понятна главная причина, по которой мемуары Василия Гавриловича были обречены на несуществование. В них подробно рассказывалось о мытарствах тогда еще молодого и никому неизвестного конструктора, пытавшегося вооружить танки мощной пушкой. У него было свое понимание проблемы: «Танк — повозка для пушки». А тогда пели: «Броня крепко, и танки наши быстры». Главная задача танков виделась в скорости, с которой они прорвутся в глубь Европы. И сам Грабин, и читатели его воспоминаний невольно задавались вопросом: да что они все, совсем тупые? Они не были тупыми — ни Генштаб, ни руководители Бронетанкового управления, ни маршал Кулик. Просто они знали то, чего Грабин не знал и знать не мог: планировалась наступательная война, а не оборонительная. Эта тайна многие десятилетия была высшим государственным секретом. И все, что могло даже намеком навести на нее, глушилось немедленно. Книга Василия Гавриловича была не намеком, они вопила: здесь что-то не так, не так, не так! Что не так? А вот этого вопроса и нельзя было допустить. Его и не допустили.
Так что же, рукописи все-таки не горят? Получается, что иногда не горят.
Надо же!
Диссидент
В тот год, когда весь советский народ изучал исторические решения ХХV съезда КПСС с тем, чтобы последовательно претворять их в жизнь, молодой драматург Валентин Т. переживал затяжной творческий кризис. Не писалось. Пьесы, купленные реперткомом Минкульта и разосланные по театрам, оседали каменноугольными залежами в шкафах завлитов. Комедия о молодых строителях, когда-то имевшая городаж и сделавшая Валентина широко известным в узких кругах, постепенно исчезла из репертуара, дотлевала где-то в провинции, о чем он узнавал по отчислениям в бухгалтерии ВААП. Последний раз пришло двенадцать рублей за три спектакля. Автору платили четыре процента от сбора. Произведя в уме несложные арифметические вычисления, Валентин подсчитал, что на каждом спектакле было примерно по пятьдесят зрителей. Двадцать человек на сцене, пятьдесят в зале. Нормально, да?
Нужно было срочно залудить что-нибудь забойное. Лучше комедию. Но решительно ничего в голову не приходило. Каждое утро он усаживался за «Эрику», глушил себя черным кофе, выкуривал по пачке сигарет, но вставленный в машинку лист оставался девственно чистым. Над чем смеяться позволялось, было не смешно. Над тем, что смешно, смеяться было нельзя. Оловянный глаз главного редактора реперткома Скачкова парализовал любое движение мысли. Промаявшись полдня, ехал в ЦДЛ и там, за столиком в «пестром» кафе, в привычном кругу молодых писателей душевно разговаривал о литературе, ругательски ругал советскую власть, маразматика Брежнева и рассказывал анекдоты о Ленине. Домой возвращался на последней электричке, потому что денег на такси давно уже не было.
Жил Валентин в Переделкино, на литфондовской даче, выделенной отцу, историческому писателю, ветерану войны, методично разрабатывавшему не сказать чтобы очень богатую, но и не бедную жилу — тему пламенных революционеров. Она была хороша своей неисчерпаемостью. Постоянная погруженность в прошлое наложила отпечаток на его внешность. Приземистый, плотный, с бритой головой, он смотрел на окружающее как бы сквозь пыль лихих кавалерийских атак, злобный стрекот тупорылых «максимов», бешеный аллюр тачанок Котовского. Против сборищ, которые иногда устраивал сын, не возражал, но неодобрения не скрывал.
— Курей нажрутся, и фе-фе-фе, фе-фе-фе! — ворчал он, поднимаясь к себе в кабинет.
Весной отец выбивал в Литфонде для себя и матери льготные путевки на два срока в Ялту, дача оставалась в полном распоряжении сына. Очень удобно, когда есть деньги. Когда денег нет, как-то все равно. В одно прекрасное августовское утро Валентин привычно сел за машинку, но вдруг понял, что смотреть ни на что не может: ни на «Эрику», ни на вставленный в каретку лист, ни на свои наброски на пыльном столе. Все вызывало отвращение. За окном разгорался погожий день, весело чирикали какие-то птахи. Они тоже вызывали отвращение. Было только одно место, где он хотел бы оказаться: Дубовый зал ЦДЛ, морозная скатерть, знакомая официантка Зиночка. «Привет, Валя! Как всегда? Коньячку двести?» «Триста!»