– Когда это было? – повторил Андрей.

– На этих днях. Не в том дело…

Да, это было в тот день. Оттого он и спешил и проскользнуть стремился. Почему-то мелочи задевают больней всего. Главное не уязвит так, как может уязвить мелочь.

– Значит, тебя пригласили – и ты пошел? – Андрей говорил тихо.

– Андрюша, обожди. Ты не так меня понял! – Виктор уже пожалел, что сказал.- Ты меня знаешь. Со мной ведь не так просто. Я им сказал сразу…

– Это твое дело, что ты сказал.

– Нет, но мы же вместе…

– Твое дело!

Андрей опять видел в нем готовность к унижению и убыстрял шаг.

– Ты не так расцениваешь. Я просто думал, что из тактических соображений…

– И это меня не интересует.

Потом они шли молча. И разойтись в стороны еще не могли, и говорить было не о чем. Но мысленно они говорили сейчас. И шли рядом. Получалось так, что Виктор, как виноватый, провожал его. У трамвайной остановки Виктор сказал, как попросил:

– Нам надо еще поговорить.

– Да, надо.- Андрей старался не встречаться глазами.

Дома он не стал ничего рассказывать Ане. Он знал, она скажет: «А что я всегда говорила?»

Обычно после так называемых семейных общений, наслушавшись Зининого щебетания, натерпевшись, Аня говорила: «Почему я должна нести этот крест? Должна, должна, а почему?» Он отшучивался: «Мы своим друзьям жен не выбираем. А то бы пришлось отдать тебя».- «Не подлизывайся!» – «Нам с Витькой скоро серебряную свадьбу справлять – вот сколько мы дружим».- «И дружите на здоровье! Но почему я должна?

По-моему, вам вполне хватает вас двоих. И вообще, знаешь, я ее боюсь. Я тебе серьезно говорю. Это электрическая дура».- «У каждого века свои дуры. Дуры каменного века, дуры электрические, электронные, кибернетические. Можно провести исследование: «Дуры разных веков…» – «Но если он ее терпит… «Зина – умная женщина!» Если он все это способен терпеть, он точно такой же. Ты знай! И ты еще увидишь».

В их дружбе она чутко регистрировала малейшее отклонение. Стоило Виктору схитрить – и она уже ревниво переживает за мужа: «Ну что? Опять слаб трахмал?»

Был старик маляр, покойник уже; всю жизнь клеил обои, и всю жизнь они у него вздувались пузырями. Объяснял он это тем, что нынче и крахмал делать разучились:

«Слаб трахмал». Так это «слаб трахмал» и осталось в семье на все случаи жизни.

Но хоть он и не рассказал Ане, на следующий день она все уже знала. Вернувшись с работы, он сразу увидел это. Как всегда, она сидела над ученическими тетрадками: слева стопа непроверенных сочинений, справа – проверенные. Сорок два ученика в ее восьмом «А», сорок два раза прочесть одно и то же. До полуночи сидит, слепнет, пока две стопы тетрадок не соединятся в одну. Обычно она выписывала фразы из сочинений, читала вслух: «Добролюбов в нецензурных выражениях звал Русь к топору».

Дети обожали это. Но сегодня не до фраз было, не до смеха. Взволнованная – щеки порозовели, глаза блестят,- она читала с поразительной быстротой; это скопившаяся в ней энергия гнала ее.

– Ужинать будешь?

Не хотелось ему сейчас этого разговора, совсем не хотелось. Но, видно, не миновать. Аня поставила перед ним тарелку.

– Нy?

Он молча ел.

– Что я говорила? Что я тебе всегда говорила? Нет, пойти тайком, одному…

– Перестань!

Но Аня от обиды за него, которую пережить не могла, его жалея, на него же и кричала теперь:

– Малой доли ты не знаешь, что он там говорил! И что скажет. Это теперь твой первый враг, знай! Потому что не ты, а он подлец оказался. Он им всегда был, только ты был слеп. Ничего для тебя не существовало. Весь опыт человечества – ничто!

– Перестань!

– Они мне гадки! Гадки и омерзительны! Всегда, во всем – только своя выгода. И другом он тебе никогда не был.

Человечество, которое живет на свете не первое тысячелетие и ошибалось не раз, могло бы сказать ему из своего опыта: «Умей прощать близких, даже если они не правы: не они твои враги». Но он вдруг как на врага закричал на жену, которая его любила, для которой его боль была больней своей. И кончилось тем, что Аня забрала свою подушку и одеяло и ушла спать к детям. И дети, напуганные, притихшие, жались к ней там, в темноте, ее жалели. И перед этим он был бессилен.

Что бы он ни делал сейчас, в глазах детей он был виноват. И за это он еще больше ненавидел ее сейчас и, если б не дети, ушел бы из дому.

А потом, среди ночи, сидел на диване, курил и мучился.

ГЛАВА XII

Какое-то время еще продолжала действовать сила инерции: «Андрей Михайлович?

Минуточку, минуточку…» Все очень респектабельно, доброжелательно, в меру солидно: говорят с человеком, который принят. Но проходила минуточка – и голос делался неузнаваем: «Ивана Федоровича нет. Нет.. Не знаю… Не могу сказать…»

Он уже знал, что «нет» – это не вообще нет, а для него нет. До холодного бешенства иной раз доводил его этот металлический голос в трубке. Его уже и узнавать перестали: «Кто? Не понимаю – кто? Громче говорите, вас совершенно не слышно..»

Они умели быть жестокими, эти опытные в жизни дамы, заслоном сидевшие на всех этажах, стрекотавшие на машинках со скоростью трехсот знаков в минуту, эти модные девочки в сапожках на длинной молнии, цена которых едва ли не превышала их зарплату.

Однажды в коридоре исполкома он встретил Виктора Анохина. Он ждал нужное ему должностное лицо, курил в маленьком закутке (когда-то тут был холл, но со временем его застроили для новых служащих, и остался вот этот закуток) и вдруг увидел Виктора и то лицо, которое он поджидал. Оба свежоподстриженные в исполкомовской парикмахерской, с одинаковыми кульками в руках, они шли по коридору, беседовали, наклоня головы. У обоих было то выражение, в котором равно соединились непреклонность к нижестоящим, готовность и почтительность к тем, кто поставлен выше. И достоинство. Особое достоинство: в осанке, в поступи – во всем.

Не твое личное, а достоинство учреждения, которое ты представляешь в своем лице.

Они прошли мимо, и протянулся за ними по воздуху запах парикмахерской, одеколона «В полет!».

Когда Андрей уже и надеяться перестал, ему вдруг было сказано, что Бородин примет его. И время назначили: в тринадцать часов в среду. Без десяти час в среду Андрей был в приемной. Дежурил Чмаринов. Как на что-то мелькавшее здесь в коридорах, чего и не упомнишь хорошенько, взглянул он на Андрея и продолжал накручивать телефон.

– Мне сказали вчера, что в час дня Алексей Филиппович примет меня,- объяснил Андрей свое появление здесь.

– Сказано – ждите.

Андрей сел. Кроме него и Чмаринова был здесь еще исполкомовский служащий, явно без дела. Ему-то Чмаринов рассказывал, как на этих днях выдавал дочь замуж, где свадьба справлялась, кто был. И все это были люди значительные (вот какие люди почтили его!), к именам-отчествам их, как звание, добавлялось небестрепетно «большой души человек», «исключительно душевный человек» или просто «душевный человек», «человек с душой». Тоже своего рода табель о рангах.

Прошло десять, прошло двадцать минут. Слишком уж как-то спокойно было в приемной.

Даже телефоны почти не звонили. Не чувствовалось того напряжения, какое бывает, когда начальство за той дверью.

Чмаринов теперь уже перечислял, что и кем было подарено молодым: обстоятельно, подробно, ни один подарок не забыт. У Чмаринова белые манжеты выпущены так, что и запонки крупные видны, галстук прихвачен заколкой, седоватые волосы расчесаны и кок не явный. А белки глаз розоваты, взгляд влажен, и рука едва заметно вздрагивает: недавно была свадьба.

Сколько раз говорил себе Андрей, что не может его оскорбить отношение человека, которого он не уважает. На той шкале измерений, с которой единственно сверялся, каждого соотносил Чмаринов, свои были приняты масштабы, свои ни на что не похожие расставлены деления. Вот и сиди жди. А в душе накипало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: