Я лег спиной на раскаленную сковороду. Hа полуденном песке пустыни можно запросто сварить кофе и приготовить глазунью. А я сдуру плюхнулся на бархан, как в росную траву. И бархан меня ужалил. Очевидно, я выглядел потешно, потому что рядом с собой услышал звонкий мамин смех.
— Мне же больно, — выдавливая на губы улыбку, хныкнул я.
— Терпеть можно, сынок. А засмеялась я по другой причине. Помнишь, мы отдыхали в горах? Тогда мы с отцом первый раз взяли тебя с собой в те дивные места.
— Конечно! — восклинул я. — Это были, пожалуй, лучшие дни моего детства.
4
Мне припомнились те великолепные денечки канувшего в Лету детства. Аж повеяло горным ветерком и, казалось, все равно, что тогда, несказанно пахнет шафраном.
Поднявшись в гору, мы вышли на небольшой луг, окруженный со всех сторон колючим кустарником. Лужок был усыпан маленькими голубыми цветами. Мама ахнула, а потом, сорвав один цветок, поднесла к моему носу.
— Это шафран, сыночек. Понюхай. Так по-сказочному чудно пахнут вот эти их малюсенькие оранжевые тычинки. Много будет цветов в твоей жизни. Hо никогда в букете ты не увидишь этого. Он не букетный. Зато ты никогда не забудешь его ни с чем не сравнимый аромат. И всегда будешь помнить меня…
И мы беспричинно смеялись. И пели во весь голос. Без слов, безумно красивые мелодии. Они щемили сердце и наполняли его радостью. И мы наперебой, восторженные и счастливые, кричали что-то по-сумасшедшему радостное…
Мама и я собирали шафран.
— Я вспомнила, — говорит мама, — как ты в первый же день, возбужденный новизной обстановки и опаленный горным солнцем, с разбегу бросился под высокий фонтан ключа, а потом, как оглашенный, с визгом выскочил из под-него.
— То же был кипяток, мама.
— Hу да! Горячий ключ… И ты вот также стоял и, как щеночек, скулил.
— Я давно не маленький.
— Конечно, конечно, мой милый… Я тоже от многого отвыкла. Растеряла важные ориентиры. Вот упустила же из виду, что песок может быть таким горячим.
— Растеряла, — совсем по-детски, обидчиво передразнил я. — А у меня сильный ожог. Наверное, третьей степени. Посмотри. Ты все-таки доктор.
И тут я спохватился. Какой доктор? Какая мама? С кем я говорю? Жив ли я? Или я в беспамятстве и брежу?
Я рыскал глазами в поисках той, с кем беседовал. Естественно — никого.
Нет, все же я не того, не рехнулся. И отнюдь не в потусторонней обители. Боль в плече, скрип песка, пекло и гарь от горящих машины и досок из-под основания вышки — все было наяву. Все было перед глазами. Правда с памятью стало что-то неладное. Все странно в ней смешалось и спуталось.
Моя мать никогда врачом не была. Она учительница. Педагог начальных классов. И голос, кстати! Голос, кажется, ее. И, кажется, смеется она не так. Впрочем, я давно не видел ее смеющейся. Замотанная жизнью, нервная женщина. Все время под прессом проблем. Выжитая, то и дело подолгу болеющая, она доживала отпущенное ей в той же небольшой и скудной квартирке, где выросли и откуда разлетелись в разные стороны мы, пятеро ею выстраданных и любимых чада.
А голос… Голос — мамин. Хотя он совсем не похож на тот, что я слышал сызмальства и еще вчера по телефону. Теперь он мне казался чужим. Очень близким, беззаветно любимым, но… другим.
Стоп! Я еще когда-то слышал этот, смутивший меня сейчас, голос. Hо когда?!
Я силился вспомнить. И никак не мог. Hе мог отогнать от себя стоявшую передо мной картинку горной поляны.
Hо меня никогда не вывозили в горы. Мы для этого были бедны… А прозрачно-синие, похожие на корону цветы с золотистыми тычинками, источающими колдовской аромат? Откуда они у меня в памяти? Я ведь собирал их…
Хотя, сколько себя помню, за все свои тридцать три года никогда этого не делал…. Собирал их вместе с мамой. Мы еще с ней, как полоумные, заражая друг друга, смеялись, громко пели и просто так, для себя, счастливо кричали что-то нечленораздельное, задорное и веселое…
Это же было. Конечно, было. А когда? Боже! Великий Боже, дай сил вспомнить!
— Hе мучай себя, малыш. Самому тебе трудно будет это сделать. Я помогу… А сейчас ты должен идти. Ты не погиб под вышкой, так сможешь умереть от ядовитых гадов. Если до вечера не доберешься до кишлака.
К кишлаку надо было идти на юго-восток. Дорогу туда я знал. Зрительно определившись со всеми мне известными ориентирами, я молча зашагал в нужном направлении. Старался идти быстро и осторожно, чтобы не беспокоить покалеченную руку. Hо попробуй по песку, да быстро. Уже метров через пятьдесят, почти достигнув верхушки очередного, умеренно крутого бархана, я вдруг почувствовал, как лавина песка сносит меня вниз. Как я не старался, а удержаться на ногах не сумел и ткнулся разбитым плечом в этот треклятый сыпучий бугор. Я слышал скрип собственных зубов. Хотя, если по правде, страшной боли не почувствовал. Как это противоестественно не было. Стонать — стонал…
Поддерживая сломанную руку другой, я встал на колени, а затем, поднявшись на ноги, опять зашагал вперед.
— Молодец, сынок! — похвалила мама и посоветовала: Если тебе больно — кричи. Hе стесняйся. Так будет легче.
— Hе беспокойся. Все терпимо, — процедил я через закушенную губу.
— Hу и хорошо, — сказала она и, немного помолчав, добавила:
— Таким темпом до кишлака ты дойдешь часа за четыре. А оттуда — домой…
Это последнее слово — «домой» — она произнесла с растяжкой, вкладывая в него некую значимость. Да, оно прозвучало по-особому. И в темном хранилище моей памяти словно кто высек искру, которая всего на один миг осветила его.
— Вспомнил! Вспомнил! — вскричал я обрадованно.
— Hе останавливайся. Шагай… Я знаю, что ты помнишь.
— Я вспомнил, как только услышал тебя.
— Ничего удивительного. Ты же мое дитя.
— Нет!.. То есть, да. Hо я не о том…
5
Hа самом деле, вспомнил. Это было в день моего рождения. Я проснулся от протяжного воя собак. Где-то неподалеку от нашего дома собралась большая стая псов и устроила этот жуткий концерт. Я не раз слышал, как говорили, мол, если собаки воют, знать, быть покойнику.
Кожа моя от страха стала гусиной. Я спрятал голову под одеяло и зажмурился. А потом страх прошел, и мне стало до жути тоскливо. Я вдруг почувствовал себя одиноким и потерявшимся. Hе знающим где нахожусь, где мой дом, где мои отец и мать. А все вокруг — чужое: и братья, что сопели рядом, и комната с прыгающими на стенах таинственными бликами, и весь дом… Из глаз брызнули слезы. И тут прямо надо мной прозвучал этот задушевный и теплый-теплый голос:
— Малыш, не плачь… Ты слышишь меня?
— Ага, — сказал я. — Где ты? Я потерялся.
— Нет, что ты, родненький. Мы знаем, где ты. Мы видим тебя.
— Я к тебе хочу.
— Пока нельзя. Рано еще, мой маленький.
— Я не маленький. Мне завтра уже семь лет.
Она засмеялась. И смех ее прозвучал так, будто им она, как рукой, потрепала меня по голове.
— Миленький, завтра тебе всего три годика и тринадцать дней.
— Неправда! Семь лет, — возразил я.
— Три года тому назад, за тринадцать дней до этого дня рождения, один четырехлетний мальчик, набегавшись во дворике, забежал домой, чтобы напиться. Его мама готовилась мыть полы. Полы в том доме дощатые и, чтобы они были желтыми и чистыми, их травили поташом.
— Знаю. Это в бывшем нашем доме. Мама всегда моет полы поташом. И всегда говорит, что поташ — страшная отрава.
— Она правильно говорит. Ты слушайся ее.
— Буду слушаться, — охотно согласился я.
— Так вот, мама того мальчика поставила на стол стакан с поташом, а сама пошла за ведром. Мальчик вбежал в комнату, подумал, что в стакане вода и… выпил.
— Это было со мной. Мне мама говорила. Правда, я ничего не помню. Hе помню, как захотел пить, как зашел домой и выпил отраву. Помню только, как я кружился по комнате. Прямо по воздуху кружился. А мама бегала за мной, плакала и ловила меня. Я к ней тянул руки, и она за них меня поймала.