На следующий день после обеда пан Казимеж, как всегда — роскошный, в жупане, расшитом травами и лилиями, в жемчужно-сером с бобрами кунтуше, с бриллиантами на всех пальцах и золотым рынграфом[6] на груди, с лицом, пересеченным до уха бороздою от сабли поручика Куроня, — пан Казимеж во главе свиты лесною дорогою поскакал к Днепру.
Сдержали коней своих на краю песчаной ряби, наметенной ветром под корни сосен. За полосою ивняка, по колено в воде, толпа мужиков орудовала лопатами, врезаясь в кромку берега. Иные, столь же понурые и молчаливые, отвозили мокрый песок на тачках; в стороне начинала расти рыхлая гора. Русло будущего канала было уже проведено до села; около опушки прохаживался, держа в руках лист бумаги, седой начальник работ — не то немец, не то голландец, занятный старикан, услаждающий порою за ужином слух пана россказнями о пирамидах и могуществе магических знаков — пантаклей…
Что творилось в поместье — хозяин допытываться не спешил. Зоська знает, что делает. Хочет снести с лица земли это чертово болото, о котором болтают простолюдины? Желает подъезжать на лодке к самому крыльцу? На здоровье… Щенсиый, под властью твердой духом жены спокойно наслаждавшийся пирами и охотой, скользил бездумным взглядом и по смешной, вроде печной трубы, шляпе иностранца, и по хмурым землекопам, и по бело-зеленой конной охране, не жалевшей ударов нагайки для медлительных.
Надвинув поглубже меховую шапку с павлиньим пером, вельможный пан поворотил обратно к дому. Поиграв в кости с ксендзом-духовником, надлежало часика два соснуть, а там и садиться за ужин…
V
На исходе месяца июля, когда подползла прожорливая пасть канала к самым приозерным зарослям, учуяв тревожное, засуетились служебники, днем и ночью стали рыскать по селам панским — и по тем» что на левом берегу вблизи от дока Щенсных, и по тому селу немалому, что за рекою лежало на горах.
Кто сказал им, что в округе объявился бунтарь-запорожец? Даже я не знаю, пишущий, эти строки… Но вынюхали-таки панские ищейки след Еврася!
…Глухо поворчав, забил цепью пегий Бровко — и вдруг зашелся злобным лаем: Степан положил ложку, обтер усы. Встрепенулась Настя. Топот и ругань обрушились со двора, пес жалобно взвизгнул и умолк.
Легче вспуганной птицы взвился с лавы Еврась. Схватив пистоль да саблю, казак, еще сохранявший остатки невиданной своей ловкости, махнул через окно под плетень, а затем и на улицу…
Отворенная ударом ноги, стукнула о притолоку дверь хаты. Гневная и красивая, как никогда, вскочила из-за стола Настя. Ввалились бело-зеленые челядинцы; вел их мастер на асе руки, панский ловчий — широкоротый, словно жаба, горбун. Меткие глазенки его разом охватили и Настнну высокую грудь под вышитой сорочкой, и невозмутимо сидевшего Степана, и посуду на скатерти…
— Эге! — завопил горбун, уставленным пальцем обводя стол. — А миски-то три, холера ясна! Кто тут с вами был третьим, пшекленте быдло?!
Не говоря худого слова, ухватила Настя горшок с остатками горячего борща и метнула его в башку ловчего. Рука у девушки была нелегкая, осколки так и свистнули по комнате; горбун, облитый борщом и собственной кровью, кувыркнулся под печь.
— Эх, Настюша! Сколько ж там мяса было!.. — сокрушенно вздохнул Степан.
С бранью навалившись, холуи скрутили и старого лекаря, и дочку его; заломив руки за спину, выволокли из хаты. Сзади несли потерявшего сознание горбуна.
…Ловчий с забинтованною башкою стал свирепее прежнего — не кричал даже, а сипел, брызгая слюною на подвешенного за руки Степана.
— Что, язык проглотил, да?! А, упрямый хлоп… Но я упрямее. Я день и ночь так буду делать, пока все не расскажешь, как перед своим собачьим попом! Вот так! Вот так!..
И разгорячившийся палач, как и его жертва, обнаженный до пояса, при каждом своем выкрике хлестал старика по ребрам, по впалому животу жгутом из скрученной проволоки. Молчал Степан, трудно дыша, лишь постанывая при каждом ударе. Из угла подвала, с грязного топчана рвалась к отцу Настя; двое подручных держали ее, немилосердно заламывая руки.
Истощив запас брани, устав и вспотев подобно молотобойцу, но так и не добившись, куда пропал гость из Степановой хаты, — горбун, дознавальщик опытный, попробовал другое. Оставив залитого кровью лекаря висеть на цепях, перед глазами его принялись за Настю. Подручные, лакомо шевеля усами, разорвали не девушке рубаху; белизною сверкнуло при дымном каганце молодое тело… Увидев это, задергался Степан, разбитыми губами замычал что-то. Горбун жестом велел холопам погодить с Настей:
— Что, старче, может, теперь поразговорчивей будем?..
Опустили ведуна. С затекших синих рук сняли цепи, на изорванную спину накинули серяк. Палач самолично дал старику напиться.
— Ну, давай, брат, давай! Что за птичка на твоем столе зернышки клевала?..
Степан медлил. Тогда горбун, наказав подручным хорошенько держать Настю, раскорякою побежал к топчану…
— Стой, идол! — нелюдским усилием сумел внятно вымолвить старик. — Все скажу!..
И, более не чинясь, назвал бедняга своего гостя — запорожского казака Георгия-Еврася, прозванием Чернец, одного из тех, кто недавно потрепал шляхетское воинство.
Голосом, полным слез, крикнула из угла Настя:
— Отец! Я все вытерплю! Лучше язык себе откуси, чем… — Пощечина прервала ее; здоровенный пьяный холоп лапищею зажал Настнн рот.
Ловчий отхлебнул сивухи из бутыли, стоявшей тут же, зажевал капустою.
— Вот теперь я тебя, брат, люблю душевно! Два слова еще, Степанушка, два словечка твоему лучшему другу… Где, где он сейчас, твой Еврась Чернец, головорез, враг Речи Посполитой?!
— Эх… — вздохнул Степан, поникнув сивой щетиною. — Кабы знал я, так сказал бы сразу — донял ты меня, зверюга… Но, видишь, не знаю! Казак что ветер: сегодня здесь, а завтра за тридевять земель! Хоть на куски разорви меня ли, Настю — если и скажем чего, так соврем от боли!..
Набычась, долго глядел палач на полуживого лекаря. Затем сказал неожиданно миролюбиво:
— А что? Верю. Откуда вам знать? Ну, да не беда… Поворкуйте покуда, голуби. А мы другим займемся. Хлопцы!..
Деловитой паучьей походкой выкатился из подвала горбун; за ним, сбросив кожаные передники, поплелись верзилы-подручные. Бухнула дверь, заворчал ключ в замке, и Настя с рыданием бросилась целовать отца.
Ловчий недаром сменил гнев на милость. В его битую голову пришла мысль, столь же коварная, сколь и опасная для чистой души Еврася. Выйдя из подвала, прямиком подался горбун к панскому писарю. Тем была составлена бумага, и вечером глашатай уже громогласно объявлял перед церковью угрюмому сельскому люду:
— …Если же означенный Георгий, прозванный Чернецом, до полудня завтрашнего дня не явится по доброй воле к ясновельможному пану, то сообщники оного бунтовщика, крестьяне Степан Мандрыка и дочь его Настасья, преданы будут лютой смерти!..
Два кола, толстых и заостренных, напоказ всем доложили наземь перед воротами усадьбы. Рядом, на оградец для грамотных, коих всегда было немало в земле нашей, был приколочен лист с панским указом.
Последнюю ночь осталось жить на свете старому ведуну и его пригожей дочке. Еще не зная, какая напасть ждет их завтра, без сна коротали время узники: саднили раны у старика, ласкою пыталась успокоить его девушка. Сыростью сочились углы, и к ногам обреченных, леденя, прикасались чуткие морды крыс…
Стемнело. Тучами было обложено небо. Робкая звезда, проклюнувшись в их разрыве, словно указала на кого-то немыслимо ловкого, по деревьям усадьбы, по крышам хлевов и сараев кравшегося к дому. Не скрипнула доска, собака не заворчала, никто из дозорных и головы не повернул…
Пришелец глядел вверх, туда, где прорубленное в бревнах, бледно светилось окно. Примерясь, воткнул над собою в стену кинжал; подтянулся, схватившись за него. Цепкие руки бросали тело все выше, выше…
6
Рынграф — нагрудная пластина с изображением герба или святого.