— По обещанию?

Что бы им ответить?

— Странствую,— говорю я первое попавшееся слово.

Девицы значительно кивают головой и больше не спрашивают. Поняли. Им неинтересно уже больше знать, откуда я, зачем иду. Странствует человек, чего ж больше? Как приятно не слышать обычных расспросов о своей жизни. И что это за удивительное общество людей самой грубой жизни, самого грубого труда, тут без всякого дела, оторванных от всего привычного, идущих за тысячу верст на какие—то Святые острова! Как сумели они перескочить через величайшую стену деревенского быта, всех этих дровец, соломки, всего этого грубого, будничного.

Понемногу я свыкаюсь с этим подвалом котомок и вижу знакомую старушку, которая просила капитана взять ее с собой. Она устроилась у теплого котла, завертывает и развертывает свою ногу. Недалеко от нее и пахарь. Я подхожу к нему, он подвигается, дает мне место.

— По обещанию? — спрашиваю я.

— Нет, по усердию, вон ребята, те по обещанию.

И указывает на трех парней. Сидят неподвижные, так странно, не по возрасту, молчаливые, будто их нагрузили тяжелыми гирями.

— По усердию, по усердию еду,— продолжает пахарь,— поклониться преподобным. Отсеялся и пошел. А за ребят родители пообещались, едут год отработать.

К нам подходит благообразный мужчина, в нем что—то технически церковное, верно, староста. Узнав, что я еду в Соловки, он говорит:

— Хорошее дело, хорошее. Устройство у них хорошее, и старцы раньше были хорошие: всю жизнь тебе расскажут, как на ладони увидишь. Знают и планиду небесную, и как счастливо жить и как несчастливо. Все знают.

— Теперь, говорят, нет там таких старцев,— спрашиваю я,— монахи слабые.

— Это верно, что слабые. Ну что ж, слабые и слабые, а все—таки монахи. Трудное их дело. Ведь у него сан—то мертв, а плоть жива. Жива—а—а... Да и так сказать, не все же в кон, можно и за кон.

Он обертывается назад к лохматому мужику с горящими, как угли, глазами и зовет пальцем:

— Афанасий, Афанасий, подь сюда. Тут человек едет, подь—ка сюда поговорить.

Афанасий подходит и смотрит на меня странным, проницательным взглядом.

— Поговорить... хорошо. Поговорим. А можешь ли ты говорить—то со мной?

— Могу.

— Ой ли! Ну поговорим. Не в словах наших дело, а поговорить хорошо. Поговорим.

Нас окружают другие странники и странницы. Я понимаю, что меня вызывают на состязание. Афанасий прищуривается и при общем внимательном молчании задает мне первый вопрос:

— Можешь ли ты мне ответить, зачем молился Иисус Христос в Гефсиманском саду?

— Чтобы смирить себя перед Отцом,— отвечаю я.

Его поражает мой верный ответ, а меня — впечатление от такого простого школьного ответа. «Оттого ли это, думаю я,— оттого ли, что он сам дошел своим умом до этого объяснения и потому в моем ответе он видит признание своей глубины. Или, быть может, из всех этих людей только он да я могут так ответить, и я в самом деле здесь мудрый человек?

Но через мгновение я думаю: «Афанасий самобытен, велик в этой среде».

Он смотрит на меня еще более проницательным взглядом, прищуривается:

— Вижу: у тебя на душе большое дело, и не простой ты человек. Только Никитушка—юродивый еще почище тебя. А можешь ли ты ответить: где бог?

— Везде бог: на земле, на небе.

— Ну вот, не дошел ты до всего. Ты думаешь, в таинстве бог, а ин нет.

— Где же?

— А в ребрах!

Я понимаю: это значит — бог в себе самом. Эту мысль я давно знаю. Но здесь она кажется такой значительной. Почему это так? Потому ли, что и в меня были заброшены семена веры в народ—богоносец, или же потому, что сейчас будто родившаяся мысль в недрах природы велика своей свежестью, таинственностью и прелестью своего зачатия?

Потом мы говорим с Афанасием о каких—то пределах Господних. Я едва—едва могу понять смысл его бессвязных речей, а богомольцы, наверно, ничего не понимают. Но все слушают его с величайшим благоговением, и у них в душе медленно разматываются с большого клубка черные нитки и путаются, путаются, путаются.

Скучно быть долго в этом подвале котомок, Тягостно. Заглянул — и довольно. Наверх! Там еще белеют фантастические алебастровые горы.

* * *

Переписал отрывки. Что в них? Какая мысль? Что я хотел сказать? Не то ли, что наши русские леса, куда бежали и скрывались исстари пустынники, заменяют нам феодальные развалины и памятники европейской культуры; но я не могу этим удовлетвориться... Какой—то хаос... Но мне хочется быть искренним... Быть может, впереди все это разъяснится.

ПО МОРЮ НА ЛОДКЕ К СВЯТЫМ ОСТРОВАМ

10 июня

— Собирайся, господин, вода прибывает, камень срежет и в путь!

Мои алебастровые горы навсегда растаяли. Но неиспользованный запас любви к ним я перенес на старика, и на море, и на все, что попадется там, на этом пути открытым морем на лодке к Святым островам. Прежде всего — старик. Он для меня мудрый и добрый зверь, с которым можно говорить. Его слова, точные, упругие, отскакивают от него, будто спелые плоды осенью; лишнего он не скажет, я люблю его за это. Он старый моряк, испытавший все в море. И за это я люблю его: крепкая стихийная душа — это целая сокровищница. А старик — совсем особенный моряк. Его называют юровщик. Мне объяснили это название так: юровщик, значит, человек, который идет впереди и за ним остается след; юро — все те, которых он ведет за собой. Но, может быть, это значит — просто человек, имеющий дело с юровом, со стадом морских зверей. Каждый год, вот уже тридцать зим, этот юровщик во главе ромши (промысловой артели из восьми человек) пускается на льдине за морскими зверями. Эту льдину с людьми носит от одного края моря к другому, между опасными подводными камнями, водоворотами, островами; случается, проносит и в океан. Юровщик — это предводитель на льдине: он ведет людей и выбирается из самых храбрых, справедливых и умных[20].

Мне рассказывали про старика, будто он возит богомольцев «по обещанию», будто с ним на море что—то случилось особенное, после чего он каждое лето возит богомольцев на Святые острова.

Юровщик перебил мою попытку описать богомольцев и Северную Двину. Я сложил вещи, и мы вместе вышли к морю.

Песок еще теплый от дневного солнца. Мы ложимся на него и глядим на камень в море. Этот камень наши часы. Как только прибылая вода покроет, «срежет» его, мы двинемся в путь к Соловецким островам. Вчера ночью пришел последний, десятый странник, тот самый, мрачный, с подвязанной щекой, которого я встретил вчера на берегу. По камню мы должны точно рассчитать время отъезда: выехать так, чтобы на середине пути нас подхватила вода, бегущая к Соловецким островам. Тогда, какая бы ни поднялась в море буря, она нас не догонит: море не успеет раскачаться. Мы смотрим на камень. Холодное северное морс лежит теперь тихое, прекрасное, как обрадованная печальная девушка. Юровщик знает, что все это хорошо, и говорит:

— Так уж не прямая ли гладинка к Святым островам, Краса! Вот поди ты: днем ветер, а ночью тишь. У этого ветра жена красивая,— как вечер, ночь, так спать ложатся.

К нам подходит молодой парень, сын юровщика, и тоже глядит на камень. По его лицу, высоко над нами, я узнаю первый утренний свет.

Из моря долетает неровный плеск.

— Вода стегает или зверь выстает?

— Вода у камня полощется.

— Краса какая,— жена, жена и есть!

Немного спустя Ванька стоит весь розовый, а на лице старика выступают глубокие шрамы. Камень срезало уже до половины.

— Ступай, буди богомольцев. Подкрашивает, солнышко выкатается.

— Слышишь?

— Что это?

— Зверь шевелится.

— А вон там белуха дышит. Значит, сей день будет порато (очень) хорош, а завтра — погода. Но только мы так говорим, а бог знает.

Я слушаю все эти звуки северной природы, с которыми я еще не сроднился, которые еще не стали мне музыкой, как на юге, но зато сулят столько возможностей и дают мне столько маленьких открытий. Я слушаю. Мало—помалу к этим морским звукам присоединяются шаги богомольцев. Они подходят к нам и тоже замирают. Им, верно, страшно перед этой поездкой на лодке по морю, которого они никогда не видели. Им никогда и не спились эти дни без конца и эти ночи без звезд и луны, без тьмы. Но, может быть, они этому не очень изумляются и думают, что у Святых островов непременно должны быть такие чистые, безгрешные ночи и еще не такие чудеса.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: