Жили при реке, при быстрой Узе,
Но время быстрее сей нашей реки,
Оно унесло младые веки.
Увела обитель более ста лет,
Ныне опустела, уже ея нет.
Звон был удивленный, аки гром гремел,
Собор разных птиц громко песни пел,
Теперь все замолкло и нет ничего:
Погибло, потлело, травой заросло.
Перестаньте петь, веселыя птицы,
Скоро улетайте за море от нас,
Скажите за морем, что уж нас тут нету,
К нам не прилетайте к будущему лету.
Пущай распевает здесь одна сова,
Летучие мыши, воробьев стада.
Прохожий не может без слез пройти,
Разсматривая разны предметы.
Никого не видать, никто не встречает,
Он, все обзирая, главою качает.
Где праведный суд? — Его не стало,
Как превратное время настало.
№ 3.
Явилась церковь вновь, имея две личины,
Хранит разгласные уставы и все чины…
Всем кажется она, что хвалит старину,
Но купно содержит в себе и новину.
На двух ногах она, а храмлет обоими,
На все страны скользит затеями своими,
Чин древности хранит, и любит новины,
Приемля тайны все от них, что ей даны…
Действителей же тех к себе не приобщает,
И кто согласен им — молиться не пущает.
А славится она, что веры есть одной,
Сама ж бежит от них, себя лишь мнит святой…
Раздел почто творить, когда все святы тайны,
Сомнение иметь и толь разсудки странны,
Обманываться так и речи умножать,
Себя и прочих всех без пользы утруждать?
Единоверчески имеешь, церковь, чины,
Нелестно ты скажи, открой свои личины,
Всем правду объявляй, а ложь отрини прочь;
Она ведь не спасет, диаволова дочь.
Поди стезей прямой, яви твое желанье,
Себе имеешь где спасаться упованье;
Веди туда и всех, кто путь не знает прав,
Кто мысльми ослабел и в вере есть не здрав.
Имеет ум то цел, разумен в своем деле,
Того ты не учи, он правость знает в вере…
Сама же о себе старайся разуметь,
От клятвы чтоб избыть, с святыми мир иметь,
Но кто с святыми мир иметь не возжелает,
Тот сам себя навек спасенья отчуждает.
Спасения себя навеки отчуждить
И вечной радости с святыми отлучить,
О горе и беда! во ад вовек вселиться,
В геенне огненной с бесами водвориться…
От сих помилуй нас, всесильный Бог Един,
Тебе хвала и честь от всех всегда! Аминь!
Михаил Ворфоломеев ПУТЬ ДАЛЬНИЙ
ЖИЗНЬ ПРОШЛА
С самого раннего детства в Коленьке Туркове появилась страсть к рисованию. Набирал он в овраге красной, желтой и белой глины и этой глиною расписывал амбар. То птицу чудную выведет, то сноп пшеничный так нарисует, что краше живого. Купить краски или карандаши ни мать, ни отец даже не догадывались. Да и до красок ли было, когда у отца болели легкие, а мать с раннего утра и до поздней ночи ломала спину на колхоз, получая взамен палочки. Детей в семье было шестеро, а Коленька — самый младший. Рос он худым, с чуть скошенным подбородком, будто он всегда за губой орех держал, и широко расставленными чудными глазами. В них было намешано и серого, и коричневого, и желтовато-песочного цветов. И все эти цвета были скованы темным кольцом.
Дом Турковых, не ремонтированный с послевоенных лет, ветшал. Во время грозы Коленька убегал в сарай, где не было окон, но свет молнии вспыхивал по щелям и после был слышен грохот, словно кто-то большой, огромный бежит по жестяной небесной крыше босиком. На лето у Коленьки не было обуви, и только когда надо было идти в школу, ему выдали большие вонючие валенки. От этого он очень переживал, так как видел, а скорее чувствовал немыслимую бедность свою и родителей. Отец по вечерам садился у печки, курил махорку и кашлял до крови. Его мать, Коленькина бабушка, давала ему отвары. Он пил их и плакал, словно понимая свою обреченность. Легкое ему прострелили на войне и, не дав залечиться, опять погнали на фронт.
— Тухов там с Каневым соревновались. Кто, мол, лучше них, — рассказывал отец. — Ну, надо — не надо, гнали нас в атаки… Мильоны постреляли! Какие же мы победители… мы хужей лагерных были и осталися!
Коленькина мать, невысокая, с черным от загара лицом и белым, напротив, не загорелым телом, приходя с поля, мылась в корыте. Отец, охая, тер ее березовым веником, который валял в золе от подсолнечника. Мыла не было. Вымывшись, мать голой выходила на крыльцо подсохнуть. Коленьке страсть как хотелось взять краски и вот так нарисовать сидящую голую мать с вытянутыми ногами, с большой белой грудью. И чтоб за ее спиной стояли синие затиры вечереющего неба с неясным золотым отливом. И отца бы нарисовать с цигаркой. Лицо его белое, с болезненным чернильным отливом, какой бывает в стекле ранним утром. Все-то Коленька подмечал, все его волновало. Некошеный луг под ветром, когда он клонит траву, показывая ее серебряную изнанку, и облитый ярким горячим солнцем их неказистый дом, который от света был краше дворца.
Шли годы. Старшие сестра и два брата уехали, отца давным-давно схоронили и почти уж забыли, как забыли бабушку. Мать высохла, потемнела и согнулась. Теперь она ходила в одном и том же синем платье, в опорках, на которые вечно падали простые чулки. Глаза ее провалились, нос стал крючковатым, а на бровях выросли длинные седые волосы.