Он вышел на сцену как всегда — с гитарой на бельевой бечевке, оперся левой ногой на стул. Около часа пел свой нержавеющий репертуар, не сильно заботясь об аплодисментах. Только потом для передышки стал брать с подноса записки с заявками и пожеланиями. А записок была целая гора.
Кумира отблагодарили почти не отходя от сцены. Дугой изгибался ломившийся от яств стол, за каждой парой погон и каждым декольте стояло по кельнеру в полуфраке, за тяжелыми рубенсовскими портьерами слышались звуки балалайки…
На лесных тропинках меж четырех озер Нелиярве не стал я рассказывать своей спутнице о той поездке в Дубну — зачем разрушать ореол мученика в глазах комсомолки-аспирантки? И бахвалиться, что, мол, лично знаком. И не только с самим Окуджавой, но и с парой "придворных диссидентов" — так я окрестил их прямо в глаза, Евгения Евтушенко и Андрея Вознесенского. В немалой доле из черной зависти, потому что "пребывавшие в немилости у Кремля" ребята сновали между американскими университетами с той же скоростью, что советские спутники вокруг шарика.
И уж, конечно, не мог я предположить тогда, что запросто брожу по лесным тропинкам с еще большей, гораздо большей знаменитостью.
Задним числом судорожно пытаюсь припомнить, за что она особенно критиковала реформы Хрущева. Может, за «субъективизм» этих несуществующих реформ, которые закончились трагикомическим стучанием ботинка по трибуне? Наверное, она рисовала тогда комсомольско-идиллическую картину будущего "нерушимого братского союза". В нежно-голубых тонах булатовского "…а шарик летит". Но, если по-честному, разве эта картинка не стала — хоть отчасти — явью в нынешней России? С ее неразберихой, маклерами-дилерами, гоголевскими ярмарками и чикагскими бандитами. И властью, которая взвешивает, как лучше — рубить хвост собаке разом или по частям. Не интересуясь мнением собаки. И кто та собака?
В одном же спутница моя была совершенно неподражаема, чем и запомнилась особо. Она менялась на глазах, когда начинала превозносить необычайные свойства секретаря Ставропольского крайкома. Преображалась совершенно, ну прямо другой человек. Я забыл сказать — да вы и сами догадались — что этот замечательный партийный секретарь был в то же время ее мужем. С каким-то отрешенным, повернутым в себя взглядом она убеждала меня… хотя нет — считала само собой разумеющимся, что когда-нибудь этот редкостного ума, этической чистоты и удивительного обхождения с окружающими человек станет поистине великим. Кем именно? Я и спрашивать не стал, потому что при таком расходе пафоса ответ был совершенно очевиден.
В своей жизни мне и раньше доводилось встречать женщин, которые с пеной у рта защищали либо восхваляли свою половину, которая на поверку оказывалась либо перележалым под наседкой яйцом, либо (что уж и совсем смешно, если не грустно) отъявленным ловеласом. Раиса же Максимовна представляла собой максималистское исключение: она разжигала себя до экстаза (новоявленная Кассандра!) и настолько преображалась, что ты невольно начинал замечать в ней только самое прекрасное.
Тогда меня это даже напугало: подумал — не послеэкзаменационный ли синдром? Не переучилась ли, бедняга? Во всяком случае, теперь жалею, что не спросил тогда, известно ли ей про отважную Эвиту Перон, которая была соратницей и вдохновительницей своего мужа со времен долгой эмиграции, чтобы лишь на смертном одре принять поздравления с президентством. А вот о скандале вокруг пастернаковского "Доктора Живаго" мы, безусловно, говорили. О том, что Никита-кукурузник заставил писателя отказаться от Нобелевской премии. И о том, что прототип героини "местами уж слишком поэтического романа" красавицы Лары была немолодому уже Борису Леонидовичу и секретаршей, и спутницей жизни. К тому времени Ольга Ивинская уже отбывала срок в лагере. Как «валютчица». "Вот уж правы «голоса» — невежи мы беспросветные!" — смело возмущалась максималистка Максимовна.
Наше однодневное знакомство закончилось на станции, где Раиса Максимовна села на вечерний поезд, останавливавшийся у каждого столба и к полуночи доползавший до Таллина, — тогда такое путешествие в одиночку еще не было опасно для женщин. Тем не менее вежливость чуть не подвигнула меня вспрыгнуть в последнюю минуту на подножку… но ее в городе вроде бы ждали знакомые, а меня на турбазе — незавершенный перевод, весьма эротический:
Коль ноги не носят
И бабы не просят…
Нет, какой там не просят — не дают… Словом, работать и работать еще над "Порги и Бесс".
Уж ноги едва таскаю
И бабы в постель не пускают —
Как исхитриться и согрешить?
Исхитрился. Согрешил. Сам не знаю, как и чем, но, видимо, разгневал кого-то из партийных боссов. Во всяком случае, тот богатый на события год приготовил для меня еще один сюрприз: в один прекрасный(?) день вызвали меня в ЦК и вручили командировку… в мордовский лагерь заключенных. Хорошо, хоть не навсегда и не по этапу, а в составе культбригады — «обслуживать» соотечественников-политзаключенных. Ну, знаете ли, исходить перед полным залом мужиков в серых ватниках один черт — пафосом или сатирой — занятие неблагодарное. Скрытые остроты и завуалированные подколки в адрес власти звучали бы по меньшей мере идиотски — кому ж еще, как не им, ненавидеть эту власть от всей души? И с точки зрения властей это полный идиотизм: зачем тогда и держать их за решеткой?
"Бригада" была представительной: прокурор предпенсионного возраста, народный тенор Артур Ринне с аккомпаниаторшей — женой тогдашнего уфолога, ныне европолитика. И, конечно, сопровождающий — кэгэбист с буденновскими усами, серьезный, как звонарь из кладбищенской часовни. И я, в бежевом летнем костюмчике с фестиваля молодежи и студентов и несошедшим черноморским загаром — это в пору, когда в Мордовии уже падал мокрый снег.
Пользуясь случаем, местный оперативник притащил мне кучу тюремных виршей на эстонском языке, чтоб я непредвзято оценил их художественный уровень и тенденции. К делу я отнесся серьезно, часа три корпел над тетрадными листками в клетку и исписанными с обратной стороны старыми накладными. Удивительно, но в творчестве заключенных не было ничего не только националистского, но и национального. Большинство авторов как-то уж очень на русский манер кого-нибудь кляли на чем свет стоит, как Высоцкий в "Штрафных батальонах", или оплакивали свою горькую долю, как Есенин в "Москве кабацкой", или подражали приблатненным куплетам одесских биндюжников. Правда, встречались проникнутые геологической романтикой походно-костровые баллады, своего рода псевдо-лагерный фольклор. Ума не приложу, зачем надо было самому что ни на есть натуральному зэку имитировать блатной стиль? К тому же с этих где собранных, а где и конфискованных стихов моих соотечественников местами прямо-таки свисали верноподданнические сопли.
"Оперативник" выслушал мой отчет, глянул свысока и сухо выложил свой «козырь»: "А у нас тут тоже есть своя писательница. Настоящая. Четвертый год сидит. Мадам Ивинская". Он ни на секунду не усомнился, что я знаю, о ком речь. Я, само собой, выразил желание хоть на минутку оказаться тет-а-тет с Ларой… и получил разрешение. По распоряжению вышестоящего начальства мне дали целый час в библиотеке на женской половине лагеря.
…У нее были по-монашески гладко зачесанные пепельные волосы, подчеркивающие выпуклый лоб на узком и словно бы прозрачном лице. Она выглядела так, что и в этом задрипанном тюремном халате могла бы спокойно появиться в любом литературном салоне. И вызвать завистливые вздохи обычно индифферентных дам. Подобная красота отпечатывается в памяти навсегда, хотя мне и трудно объяснить, почему. Образ был единым, впечатление полным: внешность, манера держаться, и особенно — взгляд. Холодный, откровенно подозрительный.