А Великая Война тем временем почти уже закончилась. И казалось мне тогда, зеленому юнцу, что Победа должна быть… чистой, что ли. Чтобы война — вчера, а сегодня — мир. Чтобы настоящие хозяева земли дружно вышли в поле без оглядки на лесную чащобу. Чтобы не рвались почем зря мины, развешивая по деревьям коровьи кишки и пастушьи опорки.
Но еще много раз меня слепили вспышки выстрелов и неслись в мою сторону кусочки свинца, поскольку гонялся я, мобилизованный, за нелегалами, которым было наплевать на любые мобилизации любых армий, за доведенными до отчаяния мстителями, у которых выбор был невелик: смерть на месте либо смерть в Сибири. Реже, однако, но попадались и настоящие изверги, авторы массовых убийств с руками по локоть в крови. Довелось мне составлять описание одного массового захоронения под Тарту. Так вот, этот подробный многостраничный протокол вызвал, видимо, профессиональный интерес заплечных дел мастеров времен репрессий. Во всяком случае, был он размножен, как мне говорили, тиражом в триста экземпляров и разослан по Союзу. Это когда до рождения образа супершпиона Штирлица оставалось по меньшей мере "Семнадцать мгновений весны".
Искушения терзать писчебумажные принадлежности не удалось мне подавить и на гражданке, так что подробный протокол по поводу ликвидации борделя был далеко не случаен. И коварные редакторы газет, где мне впоследствии довелось работать, снова и снова пытались меня усподобить к ликвидации всяческих скопищ греха — так я превратился в заядлого сатирика, приговоренного к пожизненному ворошению грязного белья. В нашей многодетной братско-дружеской семье народов. Уж если что и надо было ликвидировать, то не бордель этот разнесчастный, а все то, что его окружало, — всю эту хлопотливую, деятельную фальшь.
Но почему я все возвращаюсь к "Ликвидации борделя"? Да потому, что эта единственная пробившаяся через бдительную цензуру и издательское решето работа, изданная на русском языке и распространившаяся на просторах матушки России смехотворным тиражом 40 тысяч экземпляров, даже в общипанном и порезанном виде вызвала раздражение у "кого не надо". Однако попалась на глаза и тем, кто разглядел в ней зерно, распознал «своего» — и принесла мне, таким образом, именитых друзей, которые, в свою очередь, познакомили меня с еще более знаменитыми, те — с корифеями, мол, будьте знакомы, это и есть тот самый прибалт, который, представьте, ликвидировал бордель. Хо-хо. Очень приятно, присаживайтесь, будьте как дома в нашем узком кругу.
И в конце концов круг этот объял необъятное (привет, Козьма Прутков!), вместив в себя дружеские застолья и публичные вечера поэзии, посиделки у камина на Старом Арбате и сборища в залах ЦДЛ, бархатные вечера в Гаграх и андалузские ночи… в Переделкино. Не говоря уже о Ялте и Коктебеле. Потому как на всей "великой и братской" территории, от края и до края, раскинулась паучья сеть домов творчества писателей-художников-композиторов. Еще один Гулаг — в своем роде. Признаться, эти фосфоресцирующие знаменитости меня завораживали. Настоящий талант сверкает и во тьме. Светится. Как сгнивший пень в лесу.
РАИСА МАКСИМОВНА, ЛАРА ИЗ ДОКТОРА ЖИВАГО И ЛАРИНА ДОЧЬ
…Тот год в середине 60-х для меня был полон событий и впечатлений. Весной я побывал За Границей (в Финляндии), в разгаре лета — в Гаграх, в Доме творчества писателей. Для северянина это означало и перегрев, и слоями слезающую шкуру — еще бы, на открытом балконе под палящим солнцем переводить с английского непристойную пародию на Библию — а что иное, как не это и есть ария продавца кокаина из "Порги и Бесс"? — скрашивать борьбу с текстом мелодиями Гершвина в собственном исполнении, каждые пять минут бегать под душ и каждые тридцать — к морю… Словом, домой я вернулся чернее любого Гершвиновского негра, но с незаконченным переводом.
В полном цейтноте ринулся в Нелиярве — всего в часе езды от Таллина — где меж высоких сосен мокла под грибным моросящим дождем безлюдная турбаза.
Не успел приехать, на следующий же день — проклятье какое-то! — вваливается туда человек тридцать туристов. По большей части — туристок. В основном москвичей. Во всяком случае, москвичкой была та, с которой я в тот вечер танцевал. Оч-чень стройная, чтоб не сказать вешалка. Костлявая тетерочка. То ли только что закончила МГУ, то ли уже в аспирантуре постигала глубины философии. Марксистской, само собой. Она казалась сверхсерьезной, выглядела, прямо скажем, переутомившейся, и этой поездкой премировала себя за труды.
Я смекнул, что завтрашний день для меня, похоже, все равно пропал, все окрестности заполонят туристки, ну и предложил себя ей в гиды. Она посмотрела на меня своими светлыми кошачьими глазами, взвесила, согласилась, сухо проинформировав, что она замужем. Хотя у меня и в мыслях не было ее склеить.
После завтрака я полдня таскал ее вверх-вниз по холмам (идеальный ландшафт для лыжных прогулок зимой!) она оказалась неожиданно выносливой спутницей, не верещала, такая, знаете, истинная комсомолка. Неожиданно упертая на своем, если уж что вбила себе в голову. О "Порги и Бесс", что я переводил, или американских битниках толковать нам с ней особо было нечего. Но она оказалась горячей защитницей Окуджавы, когда речь зашла о разгромных статьях "Ночной барабанщик" и "Черный кот" в «Комсомолке». Я только что не мурлыкал от удовольствия, пряча улыбку, потому как был, можно сказать, у самых истоков этой истории, как сказать, in corpore et in extenso…
…Всего месяц назад это было. Под пальмами Гагр. Как бы сама собой сложилась приятная компания для прогулок по берегу моря, дабы передохнуть от субтропической жары. Вдыхая ночную прохладу и без конца склоняя имена знаменитостей, как это принято у русской интеллигенции. Нашу компанию всегда украшали две-три грации — дочери живых классиков. Например, красавица Мария — дочь Всеволода Иванова. Я ей даже стихотворение посвятил, "Кукольный дом". Ну да не о том речь. Магнитом этой компании был, разумеется, не я. Я был, скорее, штатным шутом. Со своим мягким прибалтийским акцентом в качестве гарнира к изысканному русскому произношению.
А магнитом был, безусловно, Тимур Аркадьевич Гайдар, который в те времена носил морской френч с погонами старлея (к концу пожизненной службы, будучи в военно-патриотическом отделе «Правды», он дослужился до вице-адмирала, если не до контр-). Тогда он был живым как ртуть и точной копией своего сына Егора, нынешнего российского экс-премьера.
Гулять под гагрскими пальмами без грустного старинного романса или современной баллады для русской души немыслимо. И надо сказать, Тимур знал слова длинных песен лучше, чем кто бы то ни было. У меня самого память на тексты никудышная, и потому меня особенно поражало это дословное, до запятой знание Булатовских баллад. Как верующие знают псалмы. Пели "Последний троллейбус", "…А шарик летит…" — истово, как кавказские петушки с их утренней побудкой-кукареканьем, пока не попадут под нож. И "Черного кота" пели, особо мной любимого и близкого по жанру — помните: "надо б лампочку повесить — денег все не соберем"…
По дороге домой притормозил в Белокаменной на пару дней, и вдруг — как обухом по голове — статья в «Комсомолке». В чопорной манере распорядителя похорон автор подводил под творчеством Булата Окуджавы жирную черту. А сам Булат, лирик, со школьной скамьи попавший прямиком на фронт, выдавался за сноба и охотника за дешевой популярностью. Мы с Булатом ровесники, было дело, сидели за одной партой на всесоюзном семинаре молодых поэтов. Естественно, позвонил я ему домой, чтоб выразить свое возмущение статьей. В ответ услышал его сардонический грузинско-армянский смех. "Найдется у тебя свободных пару часиков? Сможешь прийти на мой гала-концерт? Тогда в полседьмого на углу Горького. Карета будет подана". И правда, в назначенный час мимо меня проследовала целая кавалькада черных лимузинов, один притормозил, из него высунулась на длинной шее ястребиная голова Булата: "Влезай! Карета подана!" — и номенклатурная свита рванула куда-то к западу от столицы, уже в сумерках свернула с магистрали на тихую дорожку, солдатик поднял шлагбаум и отдал честь. Вскоре показался сверкающий огнями вычурный фасад местного клуба, в фойе с космическими мотивами толпился военный и гражданский люд. В зале от первых трех рядов публики ослепнуть можно было — так сверкали золотом генеральские погоны, чередовавшиеся с изукрашенными глубокими декольте. Меня посадили прямо перед сценой — словно булатовского суфлера.