Отец Данило не замедлил. Взял палку да шляпу и лётом прибежал. Поздравляет Лукерью Демьяновну.
— Да когда, отец, именинник-то будет новорождённый?
— Сегодняшний Иван… Как следует в день рожденья на свет христианину…
— А какой он такой, святой-то, прозывается, батюшка, скажи?.. Не утай!
— Христа ради юродивый, — отрезал поп Данило словно правый.
Лукерья Демьяновна как зарыдает с горя.
— Этого только недоставало на беду мою! — говорит.
Дело в том, что в наше время можно сколько угодно глумиться над подобными — как бы сказали верно — причудами помещицы Балакиревой. Не все ли равно, какое имя дать? Да тут и ещё того меньше. Имя то самое, какое назначила бабушка, да титул святого не такой. Из-за чего бы слезы-то лить? Хорошо нам так рассуждать, живя чуть не через два века позднее. В наше время не придают никакого значения имени новорождённого; не заботятся даже узнать, какого святого память в день рождения дитяти. А в старину имя нарекалось прямо то, какое записано в святцах в самый день принесения молитвы, как бы назначенное свыше будущему христианину, и качество, отличавшее святого, считали как бы предвещанием того, что ожидает новорождённого. Не все так думали — не спорим; из женщин же — очень многие, и в том числе Лукерья Демьяновна. Понятно, что при таком образе мыслей она перенесла своё недовольство с недогадливого отца Данилы и на мать новорождённого, а сама долго не могла осушить глаз, целуя внука и приговаривая «О горе, как Ваня дураком-от совсем будет! Отец негодным вышел. Думала, внуком буду утешена, а как и он-то будет фатюй [60]! О я бедная, бедная!»
Напрасно впрочем, в первые дни и месяцы после рожденья внука убивалась заботливая бабушка. Судьба, делавшая все не так, как она что заберёт себе в голову, и на этот раз подшутила над нею, может, в наказание за своеобычливость. Ребёнок оказался здоровеньким, весёленьким и очень забавным. Вместо верного признака идиотизма, неподвижности и скуки при обжорстве, — чего так опасалась Лукерья Демьяновна, — Ванечка казался младенцем очень живым. Его умные глазки всегда так приветливо обращались к бабушке. Платя за привязанность к гостинцам, чуть не отучила его совсем от пищи бабушка. Её голос — правду сказать, очень резкий — он стал рано узнавать, сперва вздрагивая, а там, заслышав её приход, обыкновенно сам тянулся к ней и подавал свои ручонки, предлагая взять его. К году младенец начал все чисто и ясно говорить. Прорезанье зубов вынес без особенной боли и всего-то повалялся да похмурился дня три. Думали, начинается у него только заправская немочь, а уж в ротике и зубочки показались. Чем больше рос, тем больше к себе всех привязывал Ванечка, оставленный отцом, неизвестно где мыкавшим горе или утопавшим в сластях.
Пора нам заняться и им.
Оставляя молодую жену, её родню и свою мать так скоро после свадебных пиров, Алексей Балакирев ещё не составил в уме своём представления: что будет дальше?
Он просто хотел показать матери, что он не ребёнок, которому можно навязывать что ни вздумается. Относительно подруги жизни, случайно брошенной ему на шею, Алексей так скоро не мог, в сущности, заявить ни малейшей претензии. Собою она была очень миловидна, ухаживала за ним с подобострастием и старалась ласками рассеять любой признак неудовольствия, выразившийся на лице мужа. Но эта предупредительность не оказывала на него почти никакого влияния, так как он принадлежал к числу таких характеров, на которых кокетство и некоторая холодность действуют более, чем ласковость и угодливость. Он только и думал, как бы вырваться из-под опеки матери и жить на своей воле. Придавая словам Кикина универсальное значение, он рассчитывал в Москве оказаться в полной безопасности от требований службы. Первым делом после разговора с Кикиным Алексей счёл нужным отправиться к Апраксину. Андрей Матвеевич Апраксин хотя ничему не учился и потому знал не более Алексея Балакирева, но годами был постарше и видел не только большой свет московский, выросши в избранном кружке царских приближённых, — но даже Европу, куда был взят царём Петром. Там, однако, Андрей Матвеевич пополнил объём знаний своих только по части оценки вин и всяких сластей да ещё развил артистические влечения к прекрасному полу. Удовлетворять благородным стремлениям и сердечным влечениям мог брат царицы, впрочем, уже не с прежнею широтой. Родительские достатки были невелики, а царица-сестра любила поить-кормить, в расходованье же денег требовала отчёта, в точности сообразуясь с приказами царствующего деверя.
Александр Васильевич Кикин был человеком с большими способностями, удивительно чуткою предприимчивостью и с верным взглядом, что не всегда характеризовало рьяных предпринимателей. Мы уже знаем, что он был в полном смысле слова то, что французы называют bon vivant [61]. Но при этом он обладал таким деятельным характером, что напоминал скорее петровское качество, чем привычки дельцов старого времени. Кикин, с своим быстрым умом, мог всегда дать разумный совет любому, а друзьям, которых у него было немного, он помогал усердно, как самому себе. Андрею Апраксину он и по совести считал нужным служить усердно, не отделяя его интересов от своих и рассчитывая на его поддержку столько же, как и на свои собственные силы. Расследование протасьевских плутней навело Кикина на мысль убить двух бобров разом, и Андрею Апраксину и себе доставить средство угощаться, а тех, которые согласятся прибегнуть под охранительную защиту царицы Марфы, поставить вне подьяческих каверз. Покладливость и вера в его, Кикина, заботливость и добросовестность здесь, разумеется, были первые условия. Алексей, как мы знаем, принял их не раздумывая и долго не имел ни малейшего повода раскаиваться.
Явившись в Москву, он сразу отыскал резиденцию Александра Васильевича Кикина. Приход нашего героя оказался больше чем не вовремя, но умный делец, не показав ему неудовольствия, прямо высказал Балакиреву, что намерен его послать к милостивцу со своим посыльным.
Милостивец был, разумеется, Андрей Матвеевич Апраксин, все уже знавший. Его всегда можно было застать, если он дома, или на пуховике, или за столом.
Первая аудиенция Алёши состоялась, когда Андрей Матвеевич сидел за столом между тремя своими штатными паразитами. Мы так позволяем себе назвать стряпчих, живших у него в доме. Они за столом занимали постоянные места и каждый день напивались усерднее хозяина.
Все четверо столовавшихся были ещё навеселе и уплели покуда три только блюда, слегка распустив на брюшке шёлковые свои опояски.
Появление в столовой светлице посыльного Кикина с новым лицом вызвало приветливую улыбку на лице хозяина.
— Мишка, потеснись, дай местечко Балакиреву! — крикнул Апраксин, привстав и рукою приглашая Алёшу сесть подле себя. Он знал все хорошо и был приготовлен другом: оказать сыну Лукерьи Демьяновны всю свою приязнь за его доверенность к ним.
Алексей начал было приветствие и чествование Андрея Матвеевича «государем милостивым, надеждою сирот, прибежищем обидимых» и т. п. — хвалебными указными эпитетами, требовавшимися по этикету представления высшей особе московского служебного мира — но лаконическое: «Полно!» — остановило его. А собеседники засыпали приговорками: «побереги напредки — бабьи привередки»; «садись-не чинись»; «не суши глотки — налей водки».
Алексею осталось выполнить последнее, как вдруг апраксинский чашник перед носом его поставил чашку со щами ленивыми, над которыми носился тёплым туманом пар.
— Я, батюшка, до вашей милости завернул, о дельце мало-мало…
— Пустое, брат, затеваешь… Дела тогда делаются, когда наешься да выспишься… У меня такой обычай… Кика ужо вечером будет, тогда про дела. А за столом — едим, пьём вперегонку… Так ведь, Лебеда?
— А то как же? — ответил сосед Алёшин по лавке Михайло Абрамыч Чернцов, малый разбитной, хотя и поживший на сём бренном свете достаточно. Другой, сидящий против, застольник апраксинский, был Евстрат Сидорыч Мухин, молодец в поре и любивший краснословить, вставляя в речь не к месту слова и выражения из церковно-служебного обихода. Он их отлично выучил наизусть в бытность в лавре Троицкой послушником и каноархом [62] даже. От сего прямого пути к Царствию небесному отвлёк молодца враг — кознодей Ивашка Хмельницкий, а орудием сего душегубителя был сам хозяин, к которому в приезды к Троице назначался новый Евстрат в келейные прислужники. В крестовой церкви Андрея Матвеевича Мухин читывал часто часы и отправлял вообще клиросную должность, если силы, сохранившиеся в схватке с Ивашкою, дозволяли. Наконец, последний застольный товарищ был Карп Пафнутьич прозванием Лыско, а на самом деле Загощин. Это был безответный во всех отношениях человек: пил усердно, только делаясь все более хмурым и не роняя ни единого слова, словно слова были у него дороже жемчуга. Он не знал, что такое опасность. Стоял, куда его поставят. Когда нужно было употреблять в дело тяжёлую его руку, Андрей Матвеевич говорил: