— Марыска, челобитную станем писать?

Женщина не успела и рта раскрыть, как на писчика ощерился судебный пристав:

   — Ты что, чернильная душа, порядка не знаешь? Изыди! Сполним приговор, тогда и являйся.

Площадный писчик знал порядки, а потому, угодливо изогнуршись в сторону пристава, попятился, бормоча виновато:

   — Всё, всё, жду.

Допятился до зевак, остановился, глаз не сводя с осуждённой, ожидая своего времени.

   — Что, писчик, — толкнул его плечом какой-то детина, — поживу чуешь?

   — Какая пожива, — промямлил смутившись площадный, — душу живую спасать надо.

   — Она мужа убила, а ты «спасать».

   — То, что убила, её грех, Бог решит, как взыскать. А мы? Должны друг к дружке, как Христос заповедовал.

Складно говорил площадный писчик, но лукавил даже перед самим собой, в уме давно прикинув взять с осуждённой за челобитную не менее десяти алтын. Хотя понимал, что идёт на риск. А ну раньше времени помрёт баба, с кого тогда плату за челобитную брать? Но у площадного есть знакомый подьячий в Разбойном приказе, такую горячую челобитную живо до государя доведёт, никто задержать её не посмеет, так как, сказывают, о таких делах государь повелел без всякой очереди доводить. И решает тут же, безотлагательно, говоря пять заветных царских слов: «Вины отпустить, пусть Бог судит».

   — «Дай Бог ему здоровья, — думает площадный писчик, вспомнив о государе. — Не дай Бог, болеет опять, не доведут до него, пролечу я с этой окаянной бабой». Однако десять алтын на дороге не валяются. «Надо рыскнуть».

А меж тем копавший яму протянул товарищу, стоявшему наверху, лопату:

   — Емеля, примерь, може, будет, добавь к черенку пару пядей.

Емеля взял лопату, приложил к бабе, лопата доставала до пупка преступнице, он отмерил выше по животу ещё пядь, крикнул товарищу с облегчением:

   — Всё. Как раз по грудь. Вылазь, Федос.

Подал ему руку, подсобил вылезти наверх.

   — Ну, Марыска, — обернулся пристав к осуждённой, — слезай в яму.

Женщина присела на землю, подгреблась к яме, опустила в неё ноги, взглянула на церковь, взметнувшую ввысь крест.

   — Ироды, ослобоните руку, дайте перекреститься хоть, — попросила она.

   — Обойдёсся, — отвечал пристав. — Вон Емеля перекрестит. Емеля, пособи ей в яму слезть.

Емеля подошёл, взял женщину за плечи. Вздохнул:

   — Ну, горе ты наше, давай осунемся вниз, — помог ей спуститься, шепнул на ухо: — Засыпать почнём, надуйся, чтоб дыхать после было способно.

   — Закапывайте, — скомандовал пристав, отступая от ямы и перекрестясь.

Емеля с Федосом взялись за лопаты, кидали землю быстро, без передынжи, стараясь не смотреть в глаза женщине. Управились скоро.

   — Отопчите, — приказал пристав, когда осуждённая была закопана по грудь.

   — Не надо бы, — возразил Емеля, — всё же человек живой.

   — Ну-у, — насупился пристав, — нашёл человека.

Отаптывали землю вокруг осуждённой нехотя, для виду, более стараясь по матерой земле ступать. Пристав видел это (не слепой), но помалкивал, для него было главное соблюсти порядок: окопали, отоптали. И всё.

   — Ну, будет, — буркнул начальник и, оборотись к стрельцам, наказал, видимо, давно заученное: — Сторожите в оба, явится кто откапывать, рубите бердышами. Ни от дождя, снега, ветра, ни от молоньи, ни от комаров, ни от мух никакого заслона злодейке. Ни поенья, ни еденья. Ясно?

   — Ясно, господин пристав. Свою службу знаем.

Заметив среди зевак площадного писчика, выжидательно глядевшего на пристава, приказал напоследок:

   — Плошадного можете допустить, но ненадолго.

Пристав ушёл, за ним, прихватив лопаты, отправились копальщики. Площадный писчик, получив дозволение, приблизился к окопанной женщине, опустился возле на корточки.

   — Ну, Марыся, будем челобитную писать?

   — Будем, будем, — отвечала женщина, тяжело дыша от груза, навалившегося на грудь.

   — Скажи мне в нескольких словах, как ты, за что его?

   — Я ж на суде сказывала.

   — Я что, по судам бегаю, что ли, — выговорил писчик. — Меня площадь кормит, не суды.

   — Ну, явился он с вечера в дымину, — начала рассказывать женщина, и в глазах её заблестели слёзы. — Почал бить меня, схватил топор: зарублю, кричит. Я на полати, он за мной, а там не размахнёсся, потолок мешат. Сказал: слезешь, мол, всё едино зарублю. А потом свалился у печи, да и заснул с топором-от. Слезла я тихонько, да и думаю, всё едино зарубит, злодей, почну сама. Вот и почала.

Слёзы катились уже ручьём по щекам женщины, у писчика шевельнулась в сердце жалость, стал ладошкой отирать ей щёки. Но за спиной послышался строгий окрик стрельца:

   — Эй ты, площадная душа, о чём пристав говорил? Не смей касаться осуждённой. Да и кончай тары-бары.

   — Счас, счас, — забормотал писчик и опять к женщине: — Надо было об этом на суде рассказать.

   — Я что, не говорила?

   — Ну и что судьи?

   — А что? Там в помощниках целовальник Епишкин сидел, который с Варварки.

   — Ну и что?

   — Этот кобель как-то ко мне подъезжал, на грех склонял, я его тогда по морде ощеучила. Вот он ныне и отомстил.

   — Ах, Марыска. Марыска. Ну держись. Тужься. Я ныне ж челобитную государю накатаю, уже завтрева у него будет. А ты держись. Я за работу с тебя десять алтын потом возьму. Ты согласная?

   — Хосподи, — просипела женщина. — Да ежели выручишь, рубль с меня будет, шубу продам, век за тебя молиться стану.

   — Ну всё, — посветлел лицом писчик. — За руль я тебя завтра ж выну, слышь, завтра ж. У меня в Разбойном приказе друг... A-а, ладно. Я побег. Держись, Марыска!

Площадный писчик убежал делать своё дело — строчить челобитную. По пути заскочил в питейный дом и, поскольку предстоял хороший заработок, выпил в долг полную кружку водки, закусил пирогом с потрохами. Пропив грош с денежкой, пообещал целовальнику завтра же воротить долг, помчался домой. Примостив на лавку бумагу, чернильницу, присел около на колени и начал писать. Однако с выпитого голова плохо «варила». «Отдохну чуток, — решил писчик. — Ещё успеется». И на этой же лавке растянулся и вскоре захрапел сладко.

А меж тем уже вечерело. Постепенно разошлись с площади зеваки. Караульщики-стрельцы ушли под навесик, специально сделанный для них от дождя и ветра. Оттуда хорошо была видна голова осуждённой, торчавшая из земли.

   — Как думаешь, скоко она протянет? — спросил молодой стрелец старшего.

   — Да дни два, пожалуй, проживёт.

   — А на три дня не потянет?

   — Нет. Хлипка. Кабы завтра к вечеру не окочурилась.

   — Може, площадный писчик выручит с челобитной?

   — Може, — зевнул старый стрелец.

А несчастная Марыся со страхом ждала ночи. Тело, зажатое землёй, постепенно нёмело, ноги затекали, и что самое тяжёлое, невозможно было шевельнуть даже пальцем. А когда наступила ночь, в тишине вдруг как по команде взвыли, залаяли собаки почти по всему городу. Жутко стало Марысе. И вот уже где-то неподалёку послышался визг и рычанье собачьей стаи, которых было без счета по Москве. Тут же перед самыми глазами Марыси явился пёс с горящими зелёными глазами. Не зная, как отпугнуть его, Марыся клацнула зубами и даже зарычала по-собачьи. Но голодный зверь в ответ на это схватил её горячей пастью за щёку.

Площадный писчик вспопыхнулся ночью, всё вспомнил, зажёг свечу, принялся за челобитную. Закончил уже перед утром и, едва взошло солнце, помчался к Разбойному приказу. Вызвал своего приятеля на улицу.

   — Петрович, горячая челобитная до государя.

   — От кого?

   — От бабы, вчера окопали.

   — Марыска, что ли?

   — Ну она.

   — Зря трудился. Нет уж Марыски.

   — Как нет? — обомлел площадный. — Её только вчера перед вечером окопали.

   — Ну и что? Ночью бродячая стая псов налетела, разорвали бабу. Съели.

   — А что ж стражи-то? — простонал писчик.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: