Антон углубляется в чащу. Айдогды идет рядом. Мальчишки мелькают за деревьями.

— Ну твой папочка хорош, — говорит Айдогды, — не помнит, как зовут его внуков.

— Зато он великий режиссер, — говорит Антон.

— Ты тоже режиссер, но при этом ты нормальный человек.

— Я давно не режиссер. Я ресторатор.

— Ты был замечательным режиссером. До того как твой папочка опять появился. Он тебя просто подавляет своим величием. А ведь он сбежал, когда тебе было тринадцать лет. Из-за него твою маму выгнали из театра. А теперь как ни в чем не бывало: «Это мои внуки!» И не помнит, кто Арслан, а кто Горкут.

— Перестань. — Антон приседает и раздвигает мох. — Смотри. Лисички.

Во мху россыпь крохотных ярко-оранжевых грибов. Лес пронизан солнечными лучами. Пересвист птиц.

— Ay! Ay! — перекликаются за кустами Горкут и Арслан.

— И вообще, я не понимаю, что мы тут делаем, — говорит Айдогды.

— Степа хотел, чтоб мы все собрались, — говорит Антон, — вся семья.

— Ничего себе семья! — сердится Айдогды. — Дедушка, который не знает имен внуков. Разведенные Маша с Сорокиным. Котя в состоянии клинической депрессии. Таня с зелеными волосами, которая изменяет ему с Левко. А остальные — вообще туркмены.

— А ты помнишь, как у Степы в «Нашей истории»? — говорит Антон. — «Другой истории у нас нет».

— У тебя есть, — возражает Айдогды. — У тебя есть я и мальчишки, — и показывает Антону на гриб: — Это съедобный?

— Поганка. Вроде тебя.

— Что?! От поганки слышу!

Она толкает его, подставив ножку. Он падает в траву. Она валится на него. Целуются. Горкут и Арслан выскакивают из кустов и прыгают на родителей. Куча мала.

На фоне темного ельника светится на солнце сеть паутины. Таня входит в нее лицом, вскрикивает, обмахивается руками и срывает с головы платок.

— Мама! Я сейчас умру! — дико кричит Таня. — Макс! Паук! Он по мне ходит ногами! Поймай его!

Макс запускает руку Тане за шиворот и ловит паука.

— Извини. Я веду себя ужасно, — отряхивается Таня. — У меня просто голые нервы. Я из-за Петьки схожу с ума. Мы же эти девять миллионов до сих пор не отдали. Я все время боюсь. Макс, что с нами будет?

— Рассказать, что будет?

— Ну?

— Все будет хорошо, — говорит Макс. — Мы отдадим Алешин долг, и эти подонки от нас отстанут. Все будет хорошо, но ты останешься такой же сумасшедшей. Ты просто так устроена. Потому что ты актриса.

— Хорошая?

— Мне кажется, да.

— Дай мне паука! — кричит Таня. — Я его поцелую!

Из травы торчит коричневая, мокрая, облепленная желтыми листьями шляпка боровика. Нина приседает перед ним:

— Петька! Мне кажется, ты сейчас найдешь самый главный в лесу гриб-боровик.

— Где?

— Ищи.

— Где? Где?

— А ты под листики заглядывай.

— Где? — Петька приседает и выпучивает глаза.

Гриб у него перед носом, но от возбуждения мой внук не видит его.

Сорокин, с букетом астр в руке, идет через поле. Маша плетется за ним.

— Я понимаю, — говорит Сорокин, — Степа никого не просит о помощи, потому что наверху коррупция и милиция повязана. Это все понятно. Но я-то здесь при чем? Что он от меня хочет? За кого он меня принимает? Я себя чувствую полным идиотом.

— Я тем более, — говорит Маша.

Она у нас всегда была страшной антисоветчицей и, когда узнала, что Сорокин — сотрудник КГБ, сразу с ним развелась. При том что ужасно его любила. Напрасно Сорокин пытался доказать ей, что он не агент и никогда агентом не был. Она ему не поверила и до сих пор не верит. Я тоже не верю. Не знаю, как сейчас, но раньше Сорокин агентом точно был. Мне это сообщил по секрету Машин отец Эрик Иванов. Эрик тоже сотрудничал с этой организацией. А отец Эрика, Машин дед, знаменитый чекист Нахамкин, более чем сотрудничал. Он был одним из ее столпов.

Сорокин с Машей идут через поле. Впереди виден деревянный крест и около него — три похожие на привидения белые фигуры. Оттуда доносится музыка.

У основания креста — целая гора цветов. Свежие лежат поверх совершенно уже сгнивших. На вершине этого сооружения — моя фотография, завернутая в пожухлую от дождей пленку. Старая фотография шестидесятых годов, когда я, как все, носил длинные волосы и бороду. Музыка из моей «Немой музы» звучит из прикрытого пленкой магнитофона. В стеклянных банках горят свечи.

Привидения оказываются тремя замерзшими на ветру женщинами. Одна толстая и две тощие. На толстой белое пальто, на тощих — белые пуховики. Белые платки на головах, белые чулки и туфли. Толстая — пожилая, мой зритель, из тех, кто еще помнит. Тонкие — не намного моложе.

— Вы здесь в первый раз? — спрашивает толстая у Сорокина.

— Да.

— Цветочки вот сюда положьте. Вы сами, часом, не из Мытищ?

— Нет, мы не из Мытищ. — Сорокин кладет букет к основанию креста.

— Учтите, — говорит толстая женщина, — крест поставили не мытищинские, а мы. Мытищинские уже потом сюда понабежали. И деньги на памятник вы им ни в коем случае не давайте. Они будут просить, а вы не давайте. Их никто не уполномачивал. Только нам.

— Понятно, — кивает Сорокин. — А вы все в белом, потому что...

— Как у него в фильме «Немая муза», — кивает толстая. — Там же все в белых одеждах.

— Слышь, Мария? — оборачивается Сорокин к Маше. — Ты смотри, в следующий раз тоже белое надень.

— Обязательно, — сквозь зубы отвечает Маша.

— Но у меня самого белого ничего нет, — озабоченно сообщает Сорокин толстой женщине.

— Мужчинам не обязательно.

— Но мужчины в «Немой музе» тоже все в белом.

— Не все. Сумеркин в начале в черном фраке. Вы вообще сколько раз смотрели?

— А вы сами?

— Я сто семнадцать раз, — говорит толстая.

— Слышь, Мария? — расстраивается Сорокин. — А мы с тобой только девяносто шесть.

Маша отворачивается.

— Но я помню все наизусть, — продолжает Сорокин. — Поэт Сумеркин — большевик. Нина — певица в ресторане у деникинцев. И Сумеркину поручено ее завербовать, чтоб она взорвала белого генерала. Который ее любит.

— Не любит, а грубо домогается, — поправляет толстая.

— Согласен, — в тон ей говорит Сорокин. — Любит ее по-настоящему только Сумеркин. И он понимает, что на задании Нина может погибнуть. И он пишет стихи. И она в конце фильма их поет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: