Левин стал прощаться. Митрополит благословил его. Умный старик видел, что он еще не все выведал от странного воина.

— Заходи ко мне после, — сказал он.

— Зайду, не забуду.

Левин торопился в Невский монастырь. Там ему сказали, что Прозоровский в церкви. В церкви издали указали ему Прозоровского, и он к неописанному изумлению узнал в нем одного из тех странников, которых он принимал у себя в Харькове и которые сказали ему, что идут из Иерусалима в Петербург, чтобы видеть антихриста. Левин видел в этом знамение, распаленное воображение его заметалось, как спугнутая птица. «Это он, это тот князь Прозоровский-навигатор, которого старец Варсонофий видел в Неаполе...»

После обедни, когда Прозоровский шел в свою келью, Левин догнал его и объявил, что прислан к нему от Стефана Яворского, митрополита рязанского.

— Дай мне разобраться, — сказал Прозоровский. — А ты зайди по переходам к моей келье, я к тебе выйду.

Левин повиновался. Скоро вышел и Прозоровский. Левин подошел к нему под благословение, не спуская глаз с его лица.

— Что, не признаешь меня, святой отец? — спросил он.

Князь, долго вглядываясь в лицо пришедшего, отвечал в раздумье:

— Не признаю... не припомню...

— А я тебя узнал... Помнишь в Харькове офицера, капитана Левина? Вас было трое, вы из Ерусалима шли и обедали у меня.

Глаза Прозоровского, доселе тусклые, спокойные, блеснули.

— Теперь признаю, — сказал он. — А как ты изменился! Совсем стариком стал.

— Да... переехало меня колесом... огненное это колесо, Божье, раздавило меня и спалило...

Прозоровский покачал головой.

— Страшна колесница Бога живого, — сказал он, — и по моей душе она проехала...

— Не ты ли тот князь Прозоровский, Михайло, что в навигаторах был в Неаполе, в италийской земле? — спросил Левин.

— Я тот самый.

— Как же ты попал сюда?

— Божиим попущением, сам того не хотя... В 716 году меня, яко княжича и боярского сына, царь послал для навигаторской науки вместе с прочими в италийскую землю. И учился я. Но была то всем нам не наука, а сущая мука: и голодали-то мы, и по миру побирались, понеже Сава Рагузинский, тутор наш, жалованья нам не выдавал. И в прошлом 718 году случилися в Италии быть монахи из области султана турского, из горы Афонской. И я с теми монахами поехал в Афонскую гору и там постригся. И наречен я был во иноцех Сергием и учинен там иеромонахом. И из Афонской горы поехал к Москве с тамошним иеромонахом Филипом сербиненом и другим — Стояном болгарином, кои и в Ерусалиме бывали. И ехали мы в Москву для прошения милостыни, тогда-то были и у тебя в Харькове...

— Так-так, живо это помню... Еще меня мощами святыми удостоили, так их на себе вот тут на груди и ношу с той опоры, в кресте заделаны, — говорил Левин торопливо. — Помню, помню, и тебя, и их...

— И по письму из Петербурга ближнего стольника князя Ивана Федоровича Ромодановского велено было меня выслать в Питербурх, — продолжал Прозоровский, — и явиться у него в доме, а когда его в Питербурхе не застану, то чтоб явился во дворец. А как я в Питербурх прибыл, а его, князя Ромодановского, не застал, а брат мой князь Федор Прозоровский донес обо мне царице, а царица указала мне явиться к ней, и я явился, и она указала мне явиться Невского монастыря архимандриту Феодосию, и явясь, я жил в доме князя Ивана Алексеича Голицына, а потом по царскому указу определен в сей монастырь.

Он на минуту замолчал и тихо перебирал четки.

— И вот я здесь... Вспоминаю об Афоне... А ты как? — спросил он Левина. — Все служишь?

— Нет, — отвечал тот, — я уже от службы отставлен, и есть у меня билет. Я человек свободный, только пришел просить твоего совета, хочу я постричься.

— Хорошее дело. Где же ты хочешь постричься?

— Мое обещание есть, чтоб здесь в Невском постричься. И имею я позволение от рязанского архиерея о пострижении, и платье черное уже у меня готово... Больше хотелось бы в Соловках постричься... А здесь можно?

Прозоровский горячо восстал против этой мысли.

— Для Бога! Не сгуби себя! — заговорил он быстро. — Меня сюда царь поневоле взял, а я не хотел. Буде же ты хочешь мясо есть, так постригись здесь. Здесь монахи мясо едят и меня принуждают, только я еще не едал. Не одного закона здесь монахи, но разных законов. Буде не веришь, поди на кухню и посмотри — все мясо готовят есть.

Левин отправился на кухню и сам увидел, что там действительно готовят мясную пищу. Это поразило его, разбивалась последняя вера в святость отшельничества. Где же правда? Где конец этой мировой вселенской лжи? Мир должен погибнуть! Он погибает! У Левина из-под ног исчезла почва... Мир шатается... земля пошатнулась на оси... Был один идеал, и тот поглотили звери-люди...

Мясо едят монахи! Да это бездна, в которую валится мир! Для тогдашнего русского человека за пределами этого мировоззрения начинался уже хаос, мрак, отчаяние!

Пораженный, уничтоженный, Левин воротился к Прозоровскому.

— Здесь бесы живут, а не иноки, — говорил он с ужасом. — А ты?

— Я и сам не хочу здесь жить, хочу бежать, скрыться, — отвечал Прозоровский. — Скроюсь не в знатный монастырь, а в пустыню.

— И я уйду в Соловки, дальше, дальше от смрада людского!

— Что Соловки! И туда послано отсюда три монаха, чтоб они там приводили монахов мясо есть и учили бы, что де греха дальнего в том нет. Царь указал, а синод на себя перенял этот грех, тягости-де в том нет, что старцам мясо есть, если-де блуд делать, то и горче-де того... Видел ли ты здесь прядильный двор, на котором живут такие, что если вдова или девка родит, то их на тот двор ссылают? В день оне прядут, а к ночи старцы емлют их к себе в монастырь и спят с ними...

Левину казалось, что он стоит на оскверненной земле, на проклятом месте, что земля должна расступиться и поглотить осквернителей... Монастырь... святое убежище... Да ведь в монастыре и она — та, имя которой он произнести не смел, она, чистая и непорочная!

Простившись с Прозоровским, он тотчас же снова отправился к Стефану Яворскому. Он чувствовал какое-то глубокое оскорбление, нанесенное ему неведомо кем. Чем с большим благоговением вступал он за несколько часов перед тем в лавру, тем с более жгучим чувством стыда возвращался он оттуда...

Когда он стоял в лаврской церкви во время службы, то напоенное его собственным идеализмом сердце его готово было растопиться в умилении. Тихая и величавая торжественность службы и подавляет, и возвышает его: это стройное пение клиров звучит голосами ангелов... Невидимые крылья их тихо волнуют и несут к небу дым кадильниц... Не свечи горят это в сотнях теплящихся отнистых струек, а это теплятся души человеческие в присутствии невидимого Бога... А эти строгие лица старцев, созерцающих им одним видимый лик всемогущего Бога... Это не они поют, а поют тысячи умиленных сердец предстоящего народа... Вот ктитор обходит молящихся... Звякают на его массивное серебряное блюдо тяжеловесные рубли, алтыны, гривны, копейки и полушки, — это капают мирские слезы — кап! кап! Как звонки перед Господом эти слезы! Звонче колокола гремят они, оглашая людское горе, донося его до самого неба... Так бы и изныл, кажется, в молитве, так бы и изошел кровью сердца за эти мирские алтыны — слезы!..

И вдруг, эти мирские слезы идут на мясо монахам, на наряды прядильщицам!.. Господи! Да где же правда? Люди слепые, кого вы питаете вашими слезами, вашею кровью?

— О! О-о! Плачьте, старые очи мои! О-о-о! Разорвися ты, сердце горькое! О-о-о!

Кто это плачет так горько, разливается?

— О-о-о! Плачьте вы, мои очушки, плачьте, плачьте! Не наплакаться вам довеку! Лейтеся, слезы мои горючие, лейтеся, лейтеся, не вылиться вам досуха! О-о-о!

Это плачет Фомушка юродивый, сидя на земле у ворот лавры.

Левин остановился в изумлении. Слышалось, что в этих слезах страшное горе, что за ними чуялось, как сердце плачущего бьется в судорогах. Левину стало невыразимо жаль старика. Он нагнулся к плачущему.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: