— У меня лихорадка, — сказал дедушка. — Пропотеть надо.
Был апрельский вечер, сапожник еще стучал по подметкам, слабый свет падал через раскрытое окно гостиной на фасад школы, отбрасывая на него тень оконных балясин.
Всю ночь я слышал сквозь сон, как дедушка бредит и натужно кашляет. Наутро жар усилился; весь день дедушка стонал, метался и кашлял, не открывая глаз. Мы поставили у его постели лампадку, но внезапно больной, вскочив в бреду, с криком смахнул ее на пол. На несколько минут комната погрузилась во мрак, бабушка, папа и я кинулись к деду, натыкаясь друг на друга, а он громко выкрикивал оскорбления вперемежку с ругательствами. Когда бабушка внесла зажженную свечу, я увидел, что отец с трудом удерживал больного, сжимая ему руки в запястьях, пока обессилевший старик не упал на постель в новом припадке кашля. Бабушка осталась возле деда, это был второй вечер его болезни; отец увел меня, и мы вдвоем улеглись в мамину постель. Отец придвинулся к окну, на то самое место, где однажды я видел маму, лежавшей на боку, Я смотрел и не узнавал комнаты. Свеча на ночном столике освещала один угол, невероятно увеличивая мебель, искажая пропорции всех предметов, отбрасывавших огромные тени на стены. Отец уложил меня и стал раздеваться, складывая свою одежду на стуле; сначала я увидел его в кальсонах с завязками у щиколоток, а потом — в одной рубашке, едва доходившей до колен; ноги у него были тонкие, волосатые, отвислое брюшко показалось мне смешным; но, глядя на его лицо, освещенное только с одной стороны, на его волосы, приглаженные у висков, на его голубые мальчишеские глаза и торс зрелого мужчины, я испытал внезапный прилив любви к нему. Голос отца мне тоже нравился, в особенности свойственный ему доверительный тон.
Отец спросил, не нужно ли мне на горшок, я ответил — нет, не нужно; тогда, улыбаясь и словно пряча смущение он шутливо попросил меня не смотреть, повернулся ко мне спиной, помочился и поставил горшок в ночной столик. Затем он улегся рядом со мной, задул свечу и сказал:
— Будем надеяться, что с дедушкой все обойдется. Ведь в его годы воспаление легких — не шутка.
Мы лежали в маминой постели; худые волосатые икры отца касались моих ног; мне это было неприятно, но в то же время его горячее дыхание и бодрость, исходившая от всего его существа, наполняли меня радостью; быть может, впервые я вбирал тепло живого тела, ощущал на себе его прикосновение и чувствовал себя увереннее. Я доверчиво позволил отцу положить мою голову к нему на грудь; он рассеянно гладил мои волосы в темноте. Его рука долго ласкала меня и любовно прижимала к груди, потом на меня повеяло табачным запахом, и отец крепко поцеловал меня прямо в губы. К моему удивлению, его слюнявый поцелуй не был мне неприятен.
Ты спишь? — спросил он. — Хочешь, поболтаем?
Мебель, постель, стулья и занавеси медленно выступали из мрака по мере того, как мои глаза привыкали к темноте; лунный свет, лившийся из окна, становился все ярче, лучистее; лежа на спине, в объятиях отца, я различал за окном электрические провода. Время от времени из соседней комнаты слышался судорожный кашель деда; голоса и шаги прохожих доносились с улицы ясно и отчетливо.
Ты думаешь о маме? — спросил отец как-то рассеянно, когда я уже утомился от его расспросов о школе и о моих занятиях. — Ты всегда о ней помнишь?
Словно от внезапной вспышки света, словно от вопля, огласившего комнату, с меня разом слетела сонливость; и снова открыл глаза, увидел отца, озаренного рассеянным, тускло-голубым светом, и ответил:
— Да, я всегда ее помню, всегда.
Вероятно, он заметил мое волнение, погладил меня по голове, повернулся на бок, снова поцеловал меня и сказал:
— Ты всегда должен крепко любить маму.
Мне показалось, что с этой минуты я могу целиком довериться отцу, узнать от него много необычайного про маму, и я порывисто поцеловал его в губы; в горле у меня стоял комок, который при первом его слове должен был исчезнуть, открывая дорогу рыданиям.
Отец сказал:
— Но ведь мама умерла. Ты теперь знаешь, что это значит, — она больше не вернется. Бабушка стара, она может заболеть, как дедушка. Ты должен познакомиться с новой мамой, которая уже любит тебя, словно ты всегда был ее сыном.
Эти слова прозвучали в полутьме комнаты подобно искушению; отцовский голос уже не звучал доверительно, в его вкрадчивых нотках мне почудилось предвестие чего-то недоброго. Не эти слова ожидал я услышать; комок, стоявший в горле, растворился, и я почувствовал вкус непролитых слез. Но постепенно слова отца внушили мне странную мысль. Лежа рядом с ним в полутемной комнате среди знакомой обстановки, едва различимой в лунном свете, я вообразил, что отец может вернуть мне маму, что по его зову мама явится, зримая, но неосязаемая, словно волшебное, заколдованное видение, которое сойдет с неба, и, подобно ангелу, вернется к нам наша прежняя мама, в светлом жакете, и мы услышим ее голос, увидим ее губы, складывающиеся в улыбку. Я придвинулся еще ближе к отцу и крепко обхватил его, словно стремился в его объятиях почерпнуть мужество для того, чтобы взглянуть на маму. А он продолжал:
— Так хочешь увидеть ее? Хочешь? Прижавшись к отцу, ласкавшему меня, ослепленный Пойми фантазиями, я ответил:
— Да, я буду любить новую маму.
И уснул.
Я проснулся все еще в объятиях отца, который спал, мерно дыша и негромко похрапывая; я вспотел, отцовская рука, лежавшая у меня под головой, показалась мне жесткой и неудобной. В комнате стало светлее, луч луны падал перпендикулярно на оконные балясины, образуя как бы лужицу света возле туалетного столика. Я вспомнил об отцовском обещании и тут только по-настоящему проснулся и понял истину: не мою маму посулил он мне, а чужую женщину, и я обещал ее полюбить.
Я сел на постели; спина у меня была вся в испарине — моей и отцовской; на несколько минут мне показа— лось, будто я — сообщник отца и всю жизнь должен буду сносить его близость, его прикосновения.
Из соседней комнаты послышались тихие шаги бабушки, и я облегченно вздохнул. Я тихонько слез с постели, не разбудив отца; мне казалось, что мама, которую мое воображение оживило и вернуло в эту комнату, тоже покинула бы его.
Бабушка сидела у изголовья больного; старик страшно изменился, он словно сразу высох, дышал тяжко, всей грудью, из приоткрытого рта вырывался хрип, лицо его было желтое, как из папье-маше, подбородок заострился, морщинистая кожа обросла короткой колючей щетиной. Бабушка одной рукой щупала больному пульс, другую клала ему на лоб; она сделала это несколько раз, не замечая моего присутствия. В тишине квартиры слышалось только хрипенье дедушки да тиканье будильника на столе в гостиной. Я почувствовал, как мой лоб, шея, бедра покрываются холодным потом; я стоял босиком на голом полу. Я подошел к бабушке поближе, и только тогда она меня заметила; глаза ее еще могли плакать. Я постоял, пристально глядя на старика. Помолчав немного, бабушка сказала:
— Он уже целый час так. Позвать папу? Над противоречивыми чувствами, обуревавшими меня, возобладал страх.
— Нет, нет, — сказал я. — Что он сейчас сможет сделать?
Меня охватила сильная дрожь, я сунул ноги в дедушкины шлепанцы и накинул на плечи шаль.
Внезапно больной открыл глаза. Казалось, он силится сказать: «лекарства». Бабушка приподняла его голову и стала с ложечки вливать ему в рот микстуру; старик снова закрыл глаза и дрожал всем телом. Но едва он откинулся на подушку, как начались сильные конвульсии. Он снова открыл налитые кровью и слезами глаза, блеснувшие в последний раз, и упал, недвижимый, холодный, а изо рта на подбородок и грудь хлынула черная жидкость.
После смерти дедушки квартира наша как-то сразу опустела. Когда дед был жив, он приходил лишь вечером, точно чужой, но мы чувствовали, что все в доме отсчитывает часы, ожидая своего вечернего гостя. Он входил бесшумно, неожиданно появлялся в гостиной, и впервые за целый день кто-то третий прекращал беззлобную перепалку между мной и бабушкой, нарушал привычную обстановку квартиры.