На четвертые сутки плена Василий, уже привыкший к полутьме трюма, различил знакомую фигуру в квадратном вырезе открытого люка. Оттуда спустился по трапу человек в изящном плаще, кружевном галстуке, завитом парике, туфельках на красных каблуках и с лорнетом в руке. Брезгливо сторонясь распростертых на полу тел, он подошел к Василию, поднес лорнет к глазам и насмешливо отвесил своему «крестнику» церемонный, низкий поклон.
— А, друг Василь! Верно, мнишь, что в большую беду попал? Не печалуйся! Повезут тебя туда, где я и сам немало лет пробыл и теперь о том не жалею. Видишь, какие перстни ношу, как обут, одет? Последняя мода! Коли не будешь и ты дураком, сумеешь угодить хозяевам, стать им в деле помощником — и ты нужды избежишь, новую родину обретешь.
— Плут ты нарядный, обманщик и вор, крадун человеков! — с сердцем проговорил нижегородец. — Даром тебе не пройдет сие. Держава российская невдалеке, она за меня заступится. Иуда ты искариотский, а не русский человек!
— Русским-то я николи и не был. Только перед тобою намедни русским нарекся. С немцами я — немец, со шведами — швед. С вами — русский. А коли правду хочешь знать — поляк я из Данцига и зовусь Матиасом. А что ловитвою душ простецких промышляю — то верно. Промышляю! Двенадцатый, поди, год, и судьбой, как видишь, не обделен. Дураков на мой век покамест хватало. Надежду имею, что и на будущее сего товару не убудет. Примечаешь, каких цветов у меня костюмы парижские? Почему не побаловать себя, если карман позволяет? Заметь: всю одежу выписываю, как барин, от лучших парижских портных. Нынче, к примеру, в моде что? Вот такие цвета — коричневато-зеленоватые и желтенькие. Вот этот, что на мне видишь, называется «уличная грязь», самая нынешняя мода. Панталоны эти — цвета «нога нимфы», это уж, считай, отошло… Еще имею в своем гардеробе кафтанчик цвета «лондонский туман», третий кафтан цвета «живот монашенки», а уж к нему камзольчик — загляденье: по цвету называется «отравленная обезьяна»…[6] Вот, друг, какой у меня главный интерес в жизни — мода, чтобы во всей одежде модной стиль чувствовать. А на прочее все — мне наплевать! Разве я не правильно рассудил?
— Бессовестные глаза твои! Про моду болтаешь, обезьяна ты заморская, а сам людей в цепи заковал. Попугай ты отравленный, живот монашенки, тьфу! Куда повезут нас, сказывай.
— Туда, где держава российская тебя навряд ли сыщет, в Южную Америку, друг. Там до тебя только один русский побывал.
— Небось и его ты в руки ловцам передал? Кто ж он таков, тот пленник российский?
— Ошибаешься, друг Василь, не пленником он океан пересек, ибо похитрее меня будет и знает поболее нашего. На Мартинике-острове, колонии французской, он уже года четыре переводчиком обретается. Имя его — Федор Каржавин, купец, лекарь и переводчик. А ты, Василь, вторым русским в Южную Америку угодишь. — В тоне Матиаса зазвучала откровенная издевка. — Только заболтался я с тобою, давненько вашего брата не встречал, соскучился. Ведь уж небось недели три миновало, как я двух таких же русских морячков-ротозеев вроде тебя на датскиегалерыгребцами пересадил.[7]
— Отыди, плут окаянный! Куда ни привезут нас, знай, убегу домой. А тебя встречу — будь то хоть в храме божьем, хоть в доме отчем — порешу, как смердящего пса! Памятуй сие, изверг!
— Ну и дурак! Еще спасибо мне скажешь, когда в Америке алмазы да яхонты пригоршнями с земли в подол собирать будешь! В цепях же вас только до бранд-вахты продержат, дальше сами себе хлебушек горбом выслуживать будете. Ну, фаревелл тебе, простота российская!
Вскоре после ухода Матиаса, в самую полночь, в трюм к семерым узникам вошли сразу несколько матросов. Они принесли необычное угощение — ведро горячего пунша и большую миску сладкой кашицы. Правда, пунш не отличался ароматами, не благоухал лимоном, но был оглушительно крепок и очень горяч. В трюме же температура была близкой к наружной, пленники дрожали от холода, да и железо оков остужало тело сквозь кожаные кольца. Поэтому горячий напиток так и просился в горло, так сам и полился, доставляя наслаждение. Каждому узнику позволили выпить столько, сколько он мог и желал. Баранщиков одним духом осушил кружку. Тепло отрадно разлилось по измученному телу, но благоразумие подсказало притвориться опьяневшим и больше не пить, чтобы слышать все дальнейшее. Когда матросы удалились, Василий изо всех сил напряг слух. На палубе поднялся знакомый топот вокруг судового шпиля — якорного кабестана, только датские матросы поднимали якорь без шпилевой присказки, молча.
— Абфарт! — со страхом в голосе пробормотал один из пленных немцев, приподнимаясь на локте. Якорные цепи скрежетали и лязгали, судно стало покачиваться заметнее. Пленный немец попытался вскочить. Хмель, видно, вылетел у бедняги из головы. Поскользнувшись на грязном полу, немец, гремя оковами, упал и зарыдал в голос.
На него не глядя и Василий Баранщиков крестился, придерживая другой рукою цепь. Он тоже смахивал слезы с лица и бороды. Никто не обращал внимания на пленных, команда наверху была занята маневрами. Наконец качка и мерный шум волны за бортом сморили и Василия. Он задремал, но чутким, заячьим сном, не давая дремоте полной власти над собой.
Последней надеждой пленников был таможенный досмотр. О нем много толковали матросы, купившие в Копенгагене кое-какие припасы. Баранщиков еще от Захарыча, а потом от плута Матиаса слышал, что досмотр бывает перед бранд-вахтой королевства датского. Сквозь дрему он прислушивался ко всему, что происходило на палубе.
Он различил, как подошла к носовому трапу шлюпка, догадываясь, что это — таможенная стража. Баранщиков стряхнул сон и поднялся на ноги. Сейчас он заявит датским стражникам…
Недовольные хриплые голоса пробасили со шлюпки какую-то команду. На борту «корабля духов» стало тише, потом отчетливо звякнули серебряные монеты, и будто коротенькая звонкая струйка пролилась куда-то вниз, вероятно прямо на шлюпочный нос. Недовольные басы смягчились, прозвучало прощальное приветствие, плеснули весла, и шлюпка отдалилась.
Так рухнула последняя надежда на спасение из плена — хозяева откупились серебром от таможенного досмотра. Ни один таможенный страж даже не поднимался на борт, Баранщиков хорошо это запомнил.
Не прошло и получаса после «досмотра», как трюмный люк над головами пленников распахнулся с грохотом, в темнице стало светлее, и по трапу лихо скатилась в трюм четверка датских моряков в мокрых куртках. Лица их покраснели от ветра и холода, с курток и зюйдвесток капала морская вода.
— Эй, лежебоки, поднимайтесь! Пора за работу, бородатые мальчики, а сначала — обедать, парни!
Над скованной ногою Василия Баранщикова склонился корабельный кузнец. Он позвякал молоточком и зубилом, ловко ударил раза три, снял цепь, проговорил что-то веселое и ткнул московита кулаком в бок, выражая ему свое расположение. Через десяток минут Василий Баранщиков, пятерка немцев и хмурый долговязый швед были уже на палубе. Им коротко объяснили, что бранд-вахта пройдена благополучно и что теперь они должны работать матросами за дополнительную порцию еды. Кто не желает — может убираться назад, в холодный трюм, и там издыхать от истощения: акулы, мол, не отказываются от такого угощения, как труп околевшего с голодухи лентяя! Для сговорчивых же найдется местечко в кубрике и соломенный тюфячок…
…Далеко за кормою исчезли очертания города Хельсингера с грозной крепостью Кронборг, на которой развевалось алой датское знамя с белым крестом. А на противоположной стороне узкого пролива, над башней шведского города Хельсингборга трепетал золотой крест на синем флаге шведского короля.
Судно вышло на простор мелководного, но бурного и опасного Каттегата, и вскоре земля датская и земля шведская стали невидимы для Василия Баранщикова. Чтобы отогнать тоскливые мысли, не поддаться отчаянию, он прилежно нес матросские обязанности, норовил быстрее исполнять команды, до тонкости постигая хитрое управление парусами. На вторые сутки миновали пролив Скагеррак с глубинным подводным течением, уносящим в океан балтийскую волну. Северное море встретило моряков неласково, но и его прошли без задержки и завернули в «канал аглицкий», как именовал боцман Захарыч проливы Па-де-Кале и Ла-Манш.