– Когда ту грамоту писал? – повторил свое дьяк.
– Тую неделю Кондрашка засылал ко мне табунщика Мишку Сазонова, грозил смертию… Грамоту просил дать от круга и войсковых старшин…
– То верно, – опять кивнул бородой дьяк. – Мишку Сазонова он засылал… Токо смертию не грозил. Он же тебе верил в те поры, ироду! Так и запишем в подноготной правде. Слышишь?
Илья смолчал согласно. Перед глазами плавали кровавые круги.
Дьяк долго скрипел пером, после спросил:
– И каково же запорожцы порешили? Чего круг ихний приговорил?
– Идтить на Дон… Булавину помочь супротив Лукьяна…
– И то верно. А почто не пошли?
– Гетман Мазепа услыхал про то, воспротивился…
– То – правда истинная, – кивнул дьяк. – Гетман верно царю служит!
Уже давно, из других допросов под кнутом и железом, знал дьяк, что было в те дни на Хортице. И начал торопливо вносить подноготную в пыточный список.
Все казаки поднялись тогда за Кондрашкой Булавиным, потому что невиданная измена казацкой воле и правде случилась на Дону. Решили пойти в Черкасск, допросить Луньку за его прегрешения, да гетману Мазепе про то стало известно. А гетман-то и сам не одного запорожского старшину в царскую пытку отдал, чтобы задобрить бояр. До сей поры томились в цепях, на Сибирской каторге многие казаки и ближний его полковник Семен Палий… Поднял тогда Мазепа монахов черных и самого архимандрита из Киевской лавры, с крестом и хоругвиями поставил поперек дороги. И возгласили они проклятие Булавину и каждому казаку, кто за ним пойдет. И остановилось храброе запорожское воинство на запретной черте, за которой – грех…
– Гетман Мазепа верно царю служит, не то что вы, окаянные! – повторил с твердостью дьяк, кончив писать.
Откинулся на скамейке, вздохнул с видимым облегчением и довольством. Подумал еще: «Вот ведь дальняя, окраинная ветка тоже, а крепко и верно на государевом древе растет… Не то что дрянные донские атаманишки да астраханская голь!»
Пальцы у дьяка сводило от длительного письма, спину разламывало от усталости. Бросил бы он дознание на этом месте, уснул с великой охотой. Но в оконце уже меркли звезды, ночь подошла к концу, а пытке еще не виделось края, и он заторопил Илью.
– Куда после ударился вор Кондрашка? Говори, не дремай!
– Весной… он снова на Дону объявился, – сказал Илья надтреснутым голосом и попросил воды испить.
Дьяк согласно кивнул, и младший палач зачерпнул ковшом из той бочки, где вымокали таловые длинники. Вода пахла кровью.
11
Зима выдалась в том году мягкая, слякотная, а весна ранняя и сухая – видно, жарко было на Руси от царских и боярских щедрот.
Мужики, покрытые струпьями, в обношенном посконье, били сваи в подморную хлябь у Финского залива, ладили верфи на Онеге и Ладоге, подымали корабельные снасти у Воронежского берега на Дону. А боярам и служилому отродью, спешно поверстанному в дворянство, велено было сменить домотканую пестрядину и яловые сапоги на импорт – рубахи тонкого, заморского полотна с голландскими кружевами на обшлаг и грудную прорезь, называемую жабо, а на ноги – красные башмаки с высоченными бабьими каблуками и дорогими, медными пряжками, чтобы на ассамблеях блистать. В пору, когда сполошные, вековые колокола по справедливости шли на пушечное литье, а мужики целыми деревнями разбегались с голоду и непосильной барщины, самое время было рядиться в праздничную, фазанью одежу разноцветного пера…
В довершение ко всему пришла в державную голову Петра Алексеевича новая, дерзкая мысль – выкопать мужицкой лопатой прямой судоходный канал между Волгою и Доном по Епифанской балке, пустить бревенчатыми шлюзами веселые кораблики с орудийным грохотом и потешными огнями, называемыми не иначе как фейерверк… А допрежь замелькали по Руси палки, не имеющие иного благозвучного названия, дабы поднять косного мужика на государево дело. Который намертво прирос к месту, к сохе и бороне, тому каленое железо на лоб и – в Демидовские рудники, намертво обвенчать цепью с тачкой-рудовозкой об одном колесе.
Мужик огляделся, почесал для порядку под рубахой, а потом и в затылке и – побежал резво. Одначе не в ту сторону. Кинулся в леса дремучие, в болота гиблые, по скитским углам, на Печору и Каму, а самый голенастый и настырный – в Дикое Поле, на Дон да Яик, к вольным казакам-братушкам, где царская милость покуда не в силе достать и казнить заживо…
Покуда заморские штейгера били колышки под Епифанью на даровых харчах и щедрой российской деньге, у царя-батюшки зрели в голове новые заботы. И оттого, верно, горячие ветры дули по Руси с севера на юг и с запада на восток, теплынь разлилась по Дикому Полю еще в исконно морозном феврале, а нежданный суховей за одну неделю согнал тощие снега в яры и балки. Незаметно и как-то невзначай прошумела скудная полая водица, открылись дороги. Косяки журавлей потянулись на север, к гнездовьям полуночного края.
Птицы искали старые гнездовья, люди мыкались по земле в поисках неведомой, терпимой Муравии…
Над всей Слободской Украиной, от Кодака до Бахмута и Ямполя, изогнулась коромыслом веселая, семицветная радуга. И в эту радугу, точно в небесные ворота, въехали неспешной рысью странные всадники, полторы тыщи сабель и пик, держа путь на восток. Никто из них не знал, что их ждет впереди – близкая смерть, дальняя слава ли. Ехали в тяжком раздумье – все, от приблудившегося к ним попа-расстриги до походного атамана, и несли над степью бесконечную, древнюю, заунывную песню о бездомной, кочевой жизни казаков; пели дружно, в одну душу, один настрой:
Тонко звенели стремена, поскрипывали высокие, казачьи седла. Булавин понуро сидел на рыжем, откормленном за зиму аргамаке, слепо оглядывал голую, только что вышедшую из-под снега степь и ничего не видел. В глазах его все еще стояли черные монахи с иконами, что перегородили дорогу Запорожскому войску на Дон. Тоска ела Кондрата. Не думал, не гадал он прошлым летом, что с весной придется кружить серым волком по чужим краям, сознавать, что нету ближней дороги к дому. Не хотел прослыть вором и разбойником на правом деле, а все к тому клонилось…
Кондратий оглянулся, недовольно крикнул песенникам:
– Чего заныли? Поищите в саквах другую песню!
Замолчали передние, тишина прошлась над казачьим строем с головы до самого конца, и тогда Мишка Сазонов поднял вровень с бунчуком новый, веселый запев:
Кони пошли бойчее, размашистее. С дальнего придорожного кургана поднялась длиннокрылая птица-лунь и, косо кренясь под вышним ветром, долго висела в парении над головами казаков.
Семка Драный, с плохо заросшим шрамом через нос и скулу, протронул коня, поехал рядом с атаманом. Спросил коротко:
– Чего надумал, Кондратий Афанасьевич? Какая тоска гложет?
– Не тоска, Семен, сказать, а кручина! – невесело усмехнулся Булавин. – Масленица ныне кругом, а мы еще и не гуляли!
– За чем же дело, атаман! Дойдем до Бахмутского шляха, там работных тыщами гонят в Азов да Таганрог, гляди, и разбогатеем, проводим масляную! Токо я не о том спытывал… Дальше-то как?