4
Старая бабка когда-то рассказывала:
«…И пришел однажды, после смерти своей, Разбойник и Убивец ко вратам Райским, и не пустили туда его.
И пошел Разбойник и Убивец ко вратам Ада, начал стучать:
– Пустите, люди грешные!
Но и в Ад не пустили его, не отперли засовов.
– Я – разбойник! – закричал в страхе Убивец.
– Знаем, что не добрый человек, – сказала чертова стража. – Но впустить не можем.
– Почему? Я же много невинной крови пролил!
– Эка удивил! У нас тут все душегубы.
– За чем же дело стало, братья мои преисподние?
– А крест на тебе. Крест святой, человеческий! Сними крест-от, тогда и впустим!
И запылало что-то на груди Разбойника и Убивца жаром и болью. И отошел он от Адовых ворот, сел на ледяной камень и заплакал, залился неутешными слезами.
Душу свою он загодя, еще в миру загубил. И знал, что не будет ему прощения. А крест снять даже и на том свете невмоготу было, последнее прибежище свое… И прожигал тот крест ему кожу и утлые косточки на груди, там, где ребра в одно место сходились. И не знал Разбойник и Убивец, куда девать себя, сидел и плакал».
Н-да… Как сказал давеча Тимошка Соколов: «Один кинул – не докинул, другой кинул – перекинул, третий кинул – не попал…»
Истлела Кондратова голова в земле за этот год, и они, оба-два, с Тимошкой Соколовым – под замком, в яме.
Высоко в стене, под самым сводом, сквозное оконце, по летнему времени без слюды и пузыря, с железными зазубринами. Сырость и холод от каменных стен, и руки после солдатских закруток шибко ноют. А то ли еще будет?
Ждал он царского корабля, а из тумана выплыла царская виселица орленая. И кровожадные птицы вились над ней, а молодой подорлик сидел на плече крайнего висельника, клевал и клевал пустую глазницу…
А корабль подплывал наискосок по волне, точно сабля турецкая к горлу: жизни или смерти, Илюха?
Н-да… Пытки, может, и не будет, а кнута – не миновать…
Надежда еще тлела где-то, на самом донышке Илюхиной души, но тут, вовсе не ко времени, припомнилась ему сказочка-побывальщина про Убивца-Разбойника, коему и на том свете места нету, – давняя сказочка, что покойная бабка ему рассказывала в позапрошлом годе. Старая уж была, городила чего-то страшное, молитвенное. А Илюха с Тимофеем Соколовым как раз сидели около, в прохладном тенечке, в зернь играли. В чет-нечет.
Тимоха – старшинский сын, озорник, на бабку оглядывался, скалил по привычке зубы:
– Слышь, Илья, чего она гутарит?
Илья все его хитрые обманы знал, перехватывал кость игральную из руки в руку, осаживал.
– Хитри, да знай меру! – сердился Илья.
– Да я не про то. Богу-то угождай, а и про черта, выходит, помни, так, что ли?
– Охальник ты, Тимоха!
– Ага. Бабка правильно гутарит! Черту как хошь служи, а бога-то за душой держи!
Они смеялись, и так им было хорошо да просторно в прохладном тенечке, за куренем, и кость Илюхе шла, а Тимоха все проигрывал, несмотря на свои хитрые увертки. И откуда бы напасти ждать?
И как раз в этот час дробно прогрохотали копыта по шляху, на взмыленном коне показался всадник – ветерок только серую, горячую пыль взметывал из-под копыт. Илюха пригляделся издали, будто знакомый кто скачет.
– Да это ж Степка Ананьин, сучий сын! – сказал Соколов и кости невезучие отбросил на сторону. – Али стряслось чего?
– Може, басурмане опять на Азов прут? – прикинул Зерщиков.
Они встали с коврика, расстеленного в тенечке, пошли к воротам.
– Огинаетесь по хуторам, под бабьими завесками! – орал Ананьин из-за плетня, размахивая над головой ногайской плетью с махорчатым кнутовищем. – Бока пролеживаете? А в Черкасском московские стольники Дон грабят! Все – на кру-у-уг!!
И поскакал дальше в степные хутора, только рыжий конский хвост мелькнул на дороге и пыль поднялась.
Илья Зерщиков не любил, когда войсковые дела на кругу без него вершились. Кликнул старшего табунщика, а тот – младшего. Васька Шмель, востроглазый парень, гультяй беглый из-под Мурома, подвел к куреню двух оседланных коней.
Успел только Илья обнять раздобревшую на вольных хлебах ясырку Ульяну да на старуху глянул, что бормотала в холодке про божественное, и, хмуря срослые свои брови, влетел в седло.
Долго ли, коротко ехали, Черкасск показался. А на Черкасском майдане – столпотворение, водоворот, шум, какого свет не видывал. Море всклокоченных голов, толчея, тары-бары, яростная брань.
О чем кричат – не разберешь.
Пробились на середину круга, где атаман Лукьян Максимов в казацком бархатном кафтане и два поджарых москаля в иноземной одеже с тонкими, журавлиными ногами речь держат.
Читали указ строгий, от самого царя: всех беглых холопей, кои в последние годы от своих помещиков на Дон утекли, немедля выловить и к прежним владельцам доставить.
Стольник Пушкин читал, другой стольник Кологривов поддакивал: слово-то царское, ничего другого ему не оставалось, как головой кивать.
Толпа же казацкая покуда помалкивала, каждое слово в себя вбирала:
– «…На Дону до Паншина, и по Хопру, и по Медведице, и по Бузулуку, и по Северному Донцу, и по Каменке, и по Белой и Черной Калитвам, и по Быстрой, и по Яблоневой речкам в казачьих старых и новопоселенных городках у атаманов взять сказки, откуда те казаки пришли и нет ли у них в городках беглых ратных людей, боярских холопей, крестьян и других чинов новопришлых людей…»
Кончили читать, и замер круг в нехорошей тишине. Каждый понимал, что тут что ни слово, то беда великая. С новопришлых начнут, а после и до старожилых казаков доберутся. Пойдет кровавая мала-куча, головы не снесешь. А и возразить нечего, если указ от самого царя…
– Нету у нас таких! – взвизгнул на дальнем краю чей-то одинокий голос. – Не про нас то писано-о!!
И сразу колыхнулся, взревел круг в тысячу голосов:
– Нету у нас беглых!
– С Дона выдачи не-е-ету-у!!
– Не-ту-у-у!!!
– Были, да разбежались беглые! В верховьях ищите!
– Не трогай казаков, бояре!
– Уезжайте с миром, не то…
Ревел и бесновался круг, атаман Максимов стучал булавой по бунчуку, тишины добивался. А Зерщиков зацепил его под локоток, зашептал в самое ухо:
– Нехай орут, ты стольников-то спровадь в станицы! Нехай сами поглядят, есть ли там беглые? Мозгуй, Лукьян! Не прошиби! – и глянули один на другого, глаз в глаз, мимолетно…
Зерщиков длинными руками взмахнул, прокричал зычно:
– Послухай, честная станица, – атаман шапку ломит!
Свое, не междоусобное слово было сказано. Есаулы бросили наземь бараньи шапки, положили перед атаманом бунчук, а Лукьян Максимов поднял его, как атаману пристало. И разом угомонил круг, а заодно и московских послов умной речью.
Пронесло в тот раз с Илюхиного подсказа. Уехали бояре-стольники искать ветра в поле…
Пронесло ли?
Два года прошло с того дня, а уж ни Лукьяна, ни Кондрата Булавина в живых нету, войско Донское кровью захлебнулось, и сам Илья Зерщиков, сметливый атаман, в холодной яме сидит, а Тимоха Соколов, змей подколодный, где-то за стенкой, по соседству. И в сквозное оконце с железными зазубринами предвечерняя прохлада плывет. Но ни песен, ни криков веселых, ни колокольного звона не слыхать, будто вымер Черкасск на-вовсе с царским приездом.
А как оно дальше было, теперь лучше не вспоминать.
Ленивые стольники по станицам беглых не сыскали, а спустя время прискакал из верхового Митякинского городка растрепанный казачишка с обрубленным носом, сполох поднял:
– По всем верховым станицам и городкам князь Юрий Долгорукий с войском идет! Не токо беглых, а и прирожденных казаков, кои при взятии Азова отличились, в цепи кует, носы режет, на лоб каленое клеймо печатает! Кончается, братцы, вольная жизнь на Тихом Дону!
Поехал Илья Зерщиков к атаману Максимову домой, совет держать. А там уже Кондратий Булавин. Сидят обое, на стол облокотясь, и каждый темнее тучи, думу думают.