Но про то нынче не вспоминать бы. Про то с темнотой сыск начнется…

Вот-вот замки загремят, ключи железные.

Пытки, може, и не будет, а кнута не миновать!

Глянул Илюха в темнеющее оконце у самого свода, закручинился. Услышал нутром всю глубину и безответность тишины, сгустившейся в подземелье, ощутил ее до звона в ушах… И тогда в могильной тишине острожной ямы вдруг зазвенело что-то, запело вешней водой и слилось в давнюю многоголосую песню, какую он с самого раннего детства слышал и постоянно в душе хранил.

Знал Илья, что молчит ныне Черкасск, похоронились люди от царского гнева и неоткуда бы взяться той песне, а сама тишина тонко звенела и вливалась в нахолодавшее тело знакомым напевом.

Как на речке было, братцы, на Камышинке,

На славных степях на Саратовских,

Там жили, проживали казаки – люди вольные,

Все донские, гребенские да яицкие…

Они думали все думушку великую:

Как и где нам, братцы, зимовать будет?

На Яик нам идтить – переход велик,

А на Волге ходить – все ворами слыть…

«Как и где нам, братцы, зимовать будет?» – повторил Илья мысленно знакомые слова, ощутив вдруг всю безвыходную тоску, вложенную в них, и содрогнулся в страхе. Прижег ему волосатую грудь нательный крест, в потливый испуг бросило. И тут, в это самое время, заворочался, заскрежетал железом дверной ключ, гукнула тяжелая накладка, на высоком пороге два мужика в красных рубахах выросли.

– Подымайся, вор!

Заломили руки, выпихнули в сыскную.

Кровью еще не пахло, но в дальнем углу увидал Илья колесо и дыбные петли с завертками вроде лошадиных гужей, а из широкой бочки торчали концы мокнущих палок-длинников.

И еще успел увидать сметливыми глазами – в жарком мангале прогорали в синем угаре гребешки пламени, а на припечке лежали зачем-то длинные кузнечные клещи, какими на деревянный обод железную шину натягивают. И – лавка широкая посереди избы, чисто выскобленная и отмытая.

Кнутов-то и вовсе не видать…

Захолонуло в середке, дрожь по всему телу прошла, от пяток до корней волос на макушке, и теплой водицей ударила в колени.

Вот оно!

Приказный дьяк в черном балахоне вошел из боковой двери, скуфейку на жирных волосах поправил. После крючковатыми пальцами снял нагар с восковых свечей, поплевал на закопченные пальцы и об те же волоса вытер.

Глянул чужими, недоступными глазами на Илюху, будто признавать не хотел:

– Раздеть донага.

Илья покачнулся, хотел сам разоблачиться, но палачи не дали. Начали не снимать, а прямо-таки по-собачьи рвать с него кафтан, рубаху, сапоги сафьяновые, атаманские. И штаны сдернули, повалив на каменный, плитчатый пол. А дьяк тем временем обмакнул обгрызанное гусиное перо в чернила, сваренные из дубовых яблочков, и вывел на раскатанном по столу свитке:

ПЫТОЧНАЯ НА ВОРА И ЦАРЕОТСТУПНИКА ИЛЮШКУ ЗЕРЩИКОВА

И чуть ниже:

ПЕРВАЯ ПРАВДА, ДОСЛОВНАЯ ИЛИ ДОПОДЛИННАЯ, КОТОРАЯ НЕ ЕСТЬ ПРАВДА

После этого поманил Илюху ближе к столу, а палачи подтолкнули его на свет и рук не связали.

«Шапки боярской не видно, одному подьячему доверили меня… – второпях сообразил Илюха. – Невелик почет донскому атаману…»

Дьяк снова обмакнул перышко в чернила.

– Сказывай, вор, чем государеву делу и народу православному совредить хотел? Что с вором Кондрашкой вместях замышлял? – кисло, равнодушной скороговоркой пропел дьяк.

– Не ведаю, о чем спрос, – твердо сказал Зерщиков. – Я царю верно служил, грешить с самого рождения опасался. А кто богу не грешен, царю не виноват.

– Тако и я думал, – кивнул дьяк с покорностью в голосе и почесал за ухом обгрызанным перышком. – Говори, что знаешь про воровской бунт, я писать стану. Первую правду. А до подлинной не доводи, длинники у нас моченые…

И таково спокойно, с доброй душой сказал, что Илюха обрадовался, надеждой воспрянул. И дедову присказку вспомнил: не тужи, мол, Илюшка, у тебя брови срослые – к счастью!

5

К полуночи исписал дьяк первый свиток сверху донизу. Исписал и прочел дважды, шевеля мохнатой губой.

И было написано там гладко и доподлинно, как великое воровство вершил на Дону, Нижней Волге и Слободской Украине вор и злодей Кондрашка Булавин. Как он, тать проклятый, не послушавшись атамана и домовитых старшин, учинил злодейство в Шульгин-городке, в одну ночь тихо и без ружей вырезал ножами-засапожниками и кривыми саблями тысячный отряд стрельцов и самого боярина Долгорукого не помиловал. А Зерщиков с Лукьяном Максимовым тогда собрали домовитых да разбили Кондрашку вместе с его сбродом мужицким, хотели его в полон взять и головой царю выдать. А Кондрашка-то успел заколдовать себя, черной галкой стал. Крыльями взмахнул, окаянный, полетел в Сечь к запорожцам подмоги просить. И привел с Запорожья в Пристанской городок на Хопре видимо-невидимо воровских людей, поплыл по Хопру и Дону, великой силой осадил Черкасск…

И так уж вышло – прокричали того вора Булавина войсковым атаманом, и возгорелся он дьявольскою мыслею идти с войском сбродным на Азов и Москву… И верные ему атаманы разбойные Хохлач, да Сенька Драный, да Никишка Голый, да Игнашка Некрасов зело преуспели, по всему Дону и Нижней Волге гуляли, бояр и царских людей нещадно били, Царицын и Камышин грабили, под Саратов и Воронеж подступали.

А Илюха Зерщиков – верный царю человек – предался Кондрашке с тайным умыслом: время подгадать, великий урон ему сделать, а после и с головой выдать.

И господь не оставил Илюху милостью. Вышла удача. О прошлом годе, ближе к осени, собрал Илюха верных своих людей – Тимоху Соколова, Степку Ананьина и многих иных старшин, – и защучили они Кондрашку Булавина с семьей в избе, осадили хоромы его, хотели живьем взять для царского суда и расправы. Но не дался он живым – бабу свою нареченную смерти предал по взаимному их согласию и дочку стрелил, а потом и себя – последней пулей. Так было.

А тело его выдали они полковнику Василию Долгорукому, коего царь послал на Дон великий сыск править и за брата казненного мстить…

Свечи тускло горели на столе, палачи дремали у порога. Ивовые длинники мокли в бочке. Дьяк покорно скрипел пером, и все ладно выходило.

Время от времени дьяк поднимал голову в черной скуфейке и до того жалостливо на Илюху буркалы уставлял, что сердце у Зерщикова подкатывало к самому горлу в сладкой истоме. Чудилось: прочтет утром дознание царь-батюшка, прослезится. И позовет к себе невинного раба своего, покается: «Виноват я перед тобою, Илья Григорьевич! Поторопился, ошибку дал! Будь отныне войсковым атаманом, служи верой и правдой, а я тебя милостью своей не забуду». И закричали первые кочета по всему Черкасску, полночь ударила.

И дьяк будто проснулся, отрезвел. Начал моргать часто тяжелыми веками, снова снял нагар со свечей. Заново грамоту перечитал на скорый взгляд с верхнего края до нижнего, шевеля мохнатой губой, сказал: «Так, так…» – и высморкался под стол.

После того вздохнул, пальцами хрустнул. Спросил так нежданно, будто никакого дознания еще и не было:

– А когда же ты, человече, скажешь хоть слово правды?

Пламя на свечах подпрыгнуло и задрожало, и вода в бочке хлюпнула.

– Правду истинную говорю!.. – закричал Зерщиков в страхе, потому что дремавшие до сей поры палачи уже хватали его.

Колесо скрипнуло, руки его просунулись в хомуты, а ноги зажала неподъемная колода на полу. И в другую сторону повернулось колесо, и тогда плечи у Ильи хрустнули, запылали огнем, будто их разворотили острым железом.

– Правду! Истину говорю-у!! – взвыл Илюха.

Дьяк не смотрел в его сторону. Только палачам мигнул:

– С колесом-то полегче… Попервам длинников ему…

А сам развернул новый свиток, озаглавил с нажимом:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: