“Я не хочу, — сказал он ключарю, — чтобы о моих обедах и закусках, о моих выездах в гости трезвонили по городу”[9] (7; курсив подлинника).
Отличившийся богослов Алмазов оказывается в затруднительном положении (11): он, во-первых, назначен в академию, во-вторых, влюблен в светскую девушку, а в-третьих, пред ним ежедневно почти валялся на коленях его горемыка отец, заштатный пономарь, умоляя сына не ездить в академию. Любовь ему приключилась на уроках, которые он давал в доме, где встретился с Верою Татищевою, “институткою петербургского Николаевского института” (12), которая уже “была в четырех домах гувернанткою” (13), что, пожалуй, не составляет для нее особенно хорошей аттестации. Впрочем, не удивительно, что она переменила так много мест: очень уже она бойка. Богослов влюбился в нее, когда она “в качестве племянницы советника много выезжала, видела много людей и пришла к заключению, что на свете больше скверных людей, чем хороших”. Тут ей пообычался Алмазов, и она “решилась, сблизившись с ним короче, развивать его”… Это развивание институткою богослова как две капли воды напоминает известные нигилистические романы, где герои прежде всего друг друга “развивали”. Но как же эта шустрая девица берется за восполнение того, чего с ее возлюбленным не умели сделать профессора семинарии? — Очень просто: она исполняет это по общеизвестному рецепту тех же нигилистических романов: она дает богослову читать книги Тургенева, Гоголя, Пушкина и Лермонтова, а “потом перешла к Шекспиру, Гете и Вальтер Скотту”, и все кончено: “Алмазов, имея двадцать три года, вырос в год так, как не вырос бы в три года при рутинной замкнутости семинарской жизни”. Так многомощна оказалась эта институтка, поправившая над богословом “тупость семинарского учения”. Дело еще больше поправил ее дядя-советник: он стал “вывозить” Алмазова в свет (13), и богослов, очутившись в обществе, “блестящее которого есть круги, но умнее нет” (15), стал совсем “разносторонне развитым человеком” (14). Одно еще не ладилось: богослов хотя и был уже влюблен в Веру, но только при всем своем “многостороннем развитии” и светскости никак не мог с нею об этом объясниться; а между тем ему надо было ехать в академию, и дело могло этим кончиться. Но тут в бойкой институтке “сказалась женщина” (15), — она взяла да просто-напросто и отрезала развитому ею богослову:
“Напрасно скрываетесь; вы влюблены в меня два года и теперь любите… Да?”
Он, бедный, не успел ей ничего ответить, как она ему сейчас же ткнула:
“Вот вам моя рука”.
Тот сначала “сжал руку”, и так “прошло долго, долго”, потом “сжал еще крепче”; потом “хотел поцеловать, но не решился”. Бедовая девушка видит, что он опять очень долго копается, и сама “позволила ему поцеловать руку”, и сама “поцеловала его в голову”. Богослов и замечтал, — и полезло ему в голову, что нет ему нужды идти в академию, потому что он и так может счастливо устроиться. Он будет образцовым приходским священником, а жена его образцовою сельскою попадьею. Тут и начинают “фантазироваться” семинарские мечтания (18): “я делаю общие распоряжения, даю общие справедливые пособия (?), завожу фермы, сберегательные кассы, мастерские, и она с своею хорошенькою головкой, в простом платье, поднимая его над стройной ножкой, идет по грязи в крестьянскую школу, в сельскую больницу, к несчастному мужику и везде утешает…” Ее обожают, на нее смотрят как на ангела, на привидение (sic!). Она все это скрывает от мужа, “но я все знаю, — говорит размечтавшийся богослов, — я крепко обнимаю ее и крепко и нежно целую ее прелестные глаза, стыдливо краснеющие щеки и улыбающиеся румяные губы…” Автор очень кстати здесь ставит многоточие. Развитие Алмазова, как видите, уже несомненно (21): “в нем развилась живая сила, и он уже задается задачею быть идеальным пастырем сельским и в этом найти высокое наслаждение”. Вот что сделала с молодым богословом институтка Николаевского института, — она дает нам “идеального сельского пастыря”, а не духовная школа, от которой мы, как показывает г. автор, ждали этого совершенно напрасно…
Пусть так: станем смотреть в эту сторону — что сулит нам в устройстве нашего клира участие “николаевской институтки”. Алмазов так расходился, что сейчас же написал Татищевой записку с предложением быть его женою, и послал эту записку “с мальчиком семинаристом”. Этот бедный маленький Меркурий сейчас же слетал и примчал ответ: “приходите к нам сегодня вечером, — вопрос решится”. Богослов “опрометью побежал” с вопросом: “да или нет?” Ответ, конечно, был: “да”, и затем решено от академии отказаться и просить места сельского священника. Институтка так и рвется быть попадьею: ее влечет к этому (22) “общий голос, который признает жен священников счастливицами” на том основании, что “семинарист вступает в семейную жизнь, не растратив сил, и бережет жену, так как другой ему не дадут”. Практические соображения девушки в этом роде поддерживает одна опытная особа — “дама, урожденная княжна Шаховская, аристократка по рождению”. Эта кн. Шаховская, по уверению автора, узнав свет, говорила, что “если бы только она могла возвратиться опять к девичьей жизни, то ни за кого другого не вышла бы, как за священника”. Но как урожденной княжне Шаховской уже нельзя было “возвратиться к девичьей жизни” затем, чтобы сделаться “попадьею”, то это делает Татищева, — она выходит за Алмазова и приносит ему пять тысяч приданого. Алмазов знал, что начальство его “неблагосклонно” смотрит на женитьбу духовных на светских девушках, но решил не отступаться от Веры, а в случае несогласия архиерея “поступить в губернское правление”.
Таким образом, мы чуть было не лишились “идеального сельского пастыря” в самом начале его карьеры, но архиерей Хрисанф и советник спасли дело. Советник “с орденом Анны на шее вошел в переднюю архиерея, и лакей преосвященного встретил его как давнего знакомого” (25) и “доложил о нем”. Тут в книге вставлено несколько весьма интересных замечаний об архиерейских лакеях как о весьма своеобразном и вредном сорте людей. На 26-й странице автор говорит о типе архиерейских лакеев “в манжетах и нарукавниках”. Они будто бы получаются архиереями преемственно от каких-то “вельмож” и, попав к архиереям, делаются страшными взяточниками и держат себя свысока даже перед “великолепными благочинными и протоиереями”. Жизнь эти лакеи проводят такую, что г. Ливанов, изображая (27) многосторонние выгоды лакейского положения у архиереев, кратко, но искренно замечает: “блажен лакей”, — но на 28-й странице он к этому добавляет: “только смотри, лакей!” Значит, есть что-то такое, что и хорошо и худо; “блажен лакей, но смотри, лакей!” — в общем, формула очень замысловатая и назидательная. Но не похожий на многих других архиерей Хрисанф и лакея имел совсем особенного: автор объясняет, что этот архиерей взял себе лакея не от вельможи, а (27) “у одной дамы”, отчего выбор вышел несравненно удачнее. Алмазову разрешается жениться на “светской особе” и назначается место в селе Быкове. Происходит обручение, на которое советник пригласил “нового письмоводителя архиерейского”, рассуждая, что “всегда пригодится”. Предусмотрительность, напоминающая гоголевского Осипа в “Ревизоре” и, вероятно, не совсем излишняя: “все пригодится” на жизненном пути. Хрисанф хорош, а всё письмоводителя не мешает иметь на своей стороне даже и при Хрисанфе… Это резон: запас беды не чинит и хлеба не просит. Потом ряд небезынтересных анекдотов об архиерейских письмоводителях, между которыми, если верить автору, совсем будто бы нет порядочных людей. Между тем во время этого пира Вера отыскивает “на кухне” своего будущего тестя и приводит его в комнаты, — богослов этим тронут и “готов упасть перед нею на колени и молиться” (35). Вера, по словам автора, все “вырастает”, а при этом, надо сказать, и очень сильно огрызается: она (36) держится “в границах светской учтивости от подлых намеков”, которые делают разные лица и между другими одна “губернаторская гувернантка, воспитывающая “будущего олуха”. Отчего губернаторский сын непременно должен быть “олухом” — это секрет г. Ливанова, и мы не стремимся его ни опровергать, ни разгадывать, но не можем не подивиться: какую непонятную ноту держит наш странный автор? Он восстает будто бы против каких-то непочтительностей к порядкам, но сам защищает порядки весьма забавно. В десятой главе хроники у него изображается архиерейский эконом, отец Мардарий, который тоже не задачнее губернаторского сына, — он исповедует ставленников (43) “только за немалое приложение”.
9
Нужно заметить, что г. Ливанов, как видно, вовсе не знает того, что “трезвон” принято производить только тогда при проезде архиерея, когда он едет в церковь совершать божественную службу; во всех же остальных случаях он ездит по городу без звона (прим. ред. журнала).