(172) проклятое советское

(173) Вынужден сделать добавление к фразе русского философа В. В. Розанова, с учением которого меня познакомил Александр Лещев, когда мы с ним вместе распивали в трусах портвейн на берегу канала "М.-В.": "Я ЕЩЕ НЕ ТАКОЙ ПОДЛЕЦ, ЧТОБЫ РАССУЖДАТЬ О НРАВСТВЕННОСТИ" (В. Розанов) и комментировать эту сцену (автор).

(174) Не такое уж, кстати, и плохое название. Сибирский кедр растет сто лет и дарит людям вкусные орешки.

(175) Еще существовали мерзкие термины, от которых я до сих пор испытываю рвотный рефлекс, - "юмореска" и "изошутка".

(176) Трибуна - это такая деревянная балда, которая стояла на сцене, а в трибуну помещался докладчик, а перед ним имелся графин с водопроводной водой, которую он жадно глотал, как волк на водопое, а сзади на него, прищурясь, глядел ростовой портрет В. И. Ленина, "длинный Лукич" по терминологии, принятой "среди своих" в Художественном фонде РСФСР, где я проработал пятнадцать лет, покинув геологию ради обретения свободного времени, необходимого для писания, как нынче выражаются, "текстов".

(177) [...]

(178) Эта тема подробно развита мною в рассказе "Во времена моей молодости", который у меня в 1980 году изъяли сотрудники КГБ по Москве и Московской области и до сих пор мне его не вернули. Когда я стал ругаться, зачем мне не отдают рассказ, мне предъявили литзаключение какого-то сукина кота из советских писателей, где было сказано, что рассказ этот "идейно-ущербный, с элементами цинизма и порнографии", отчего и запрещается к распространению на территории СССР. Читатель сам легко может оценить правоту слов неизвестной мне литературной сволоты, открыв сборник "Зеркала", М., "Московский рабочий", 1989, где этот рассказ напечатан. У меня, к счастью, был припрятан еще один экземпляр этого текста, а вот два других рассказа - "Небо в якутских алмазах" и "Неваривализьм" - исчезли в недрах Лубянки с такими концами, каковых ни при какой демократии не сыщешь.

(179) [...]

(180) Эта фраза - послание из 1974 года в цитатное постмодернистское литературное будущее. Мне иногда кажется, что отдельные цитатные постмодернисты наших дней наслушались пьяных "шестидесятнических" острот и по инфантильности своей сочли, что это и есть литература. [...]

(181, 182) [...]

(183) Видите, как тщательно подбирал я раньше "характерные" фамилии. Как учили классики, у которых я учился (вместо Литинститута и ВГИКа).

(184) Тому самому, с водопроводной водой, из комментария 176.

(185) По-моему, этот "ритуал" - такая же глупость, как возглас, которым приветствовали друг друга "Серапионовы братья" и который почему-то очень нравился А. М. Горькому: "Здравствуй, брат! Писать очень трудно!" О таком "ритуале" талантливых питерских юношей рассказывал в своих мемуарах один из уцелевших "серапионов" Вениамин Каверин. С Кавериным я встречался незадолго до его смерти. Мэтр почему-то был уверен, что я являюсь автором поэмы "Москва-Петушки", а когда я горячо отказывался от чужого имущества, хитро улыбался, подмигивал и клал мне руку на плечо. Я рассказал эту историю Венедикту Ерофееву незадолго до его смерти, и эта история ему сильно не понравилась.

(186, 187, 188) [...]

(189) , которая, в свою очередь, "спасет мир". Научили Попугасовы детей чушь молотить, прости Господи!

(190) А я считаю, что это - замаскированная контрмера начинающего что-то смекать Иван Иваныча против стукачей, которыми были пропитаны все без исключения "творческие объединения" всех рангов. [...]

(191) , как это делает КГБ,

(192) Удивительно, что не только коммуняки, подчиняясь чьим словам и поет эту муру Иван Иваныч, но и отдельные строгие диссиденты проповедовали практически то же самое, но только с обратным знаком. Z. учил меня и колдуна Ерофея, когда нас выперли из Союза писателей за альманах "Метрополь": "Эх, ребятки, кто сказал "А", должен говорить "Б". Раз уж высунулись из окопа, то и дальше смело шагайте!" (Очевидно, в эмиграцию, где он вскоре и оказался. Или в район станции Потьма Мордовской АССР.) Он же всерьез полагал, что "про секс пишут только импотенты". [...] Другой известный инакомыслящий, "правильный марксист" П. позвал меня в лес и там предложил мне и моим товарищам "создать широкий фронт борьбы против извращений тоталитаризма". Я ответил, что мы занимаемся только литературой, а не политикой. "Но ведь литература - это часть политики", - возразил П. Я расхохотался и сказал, что эту фразу уже слышал сегодня от Феликса Кузнецова, первого секретаря Московской писательской организации, когда он в очередной раз вызывал меня к себе на допрос с целью подписания "покаянки". У моего собеседника хватило юмора посмеяться вместе со мной.

(193) А вот мы с колдуном Ерофеем так кому-либо ответить не имели никакого сексуального права, отчего и предпочитали при подобных дискуссиях поскорее напиться, упасть под стол и там кого-нибудь трахнуть, если повезет.

(194) Мерзкое слово, но и его из песни не выкинешь.

(195) Teddy-boy, как перевел это слово мой друг, глубокоуважаемый Mr. Robert Porter from Bristol. См. page 35 в книге of Evgeny Popov. "Merrymaking in old Russia". The Harvill Press. London. 1996. Впрочем, самым крупным специалистом по этим первым советским "неформалам" является Виктор Славкин, к книге которого "Памятник неизвестному стиляге" я вас и адресую.

(196) Именно это и делали "комсомольцы 60-х", создав для борьбы со стилягами и других аналогичных целей специальные подразделения типа КАО (Комсомольский Активный Отряд), где активно вершили суд и расправу в тесном контакте с милицией, но иногда и превосходя ее в бытовых зверствах. Юные садисты и палачи настолько зарвались и заворовались, что через какое-то время их отряды распустили. Были статьи в "центральной прессе", кого-то из этих убийц даже посадили "за превышение власти". На память осталось то, что я слышал в 1967 году на Алдане:

Хулиганом назвать тебя мало.

Комсомолец ты, ... твою мать!

[...]

(197) Вижу, вижу эти патриархальные картины моего детства! Лето. Пыльная жара. По улице Лебедевой, по булыжной мостовой, движется конный обоз "говночистов", распространяя в пространстве и времени специфический запах того самого продукта, что плещется в их ароматных бочках. Пересекает улицу Марковского и поворачивает на углу улиц Лебедевой и Сурикова налево, к Суриковскому мосту, чтобы через Покровку выехать во чисто поле и там товар слить. Александр Лещев тоже жил на улице Лебедевой в доме, по-моему, № 86. У меня был и еще один замечательный сосед: при царе эта улица называлась Большой Качинской, и здесь в доме № 17 жил в начале века будущий вождь и учитель, а в то время ссыльный И. Джугашвили (Сталин), в честь которого там имелся до ХХ съезда КПСС музей "товарища Сталина", впоследствии получивший новый титул - музей РСДРП. Там были выставлены разные вещи вождя, включая трубку, а также картина, как он в лодке, которую тащит по берегу упряжка собак, едет вверх по Енисею и курит экспонируемую трубку. Я любил ходить в этот музей ребенком, потому что он был рядом, денег за вход не брали, там было тепло и никогда не было посетителей, служительница клевала носом на венском стуле у печки, можно было трогать вещи и даже что-нибудь бумажное, малоисторическое стащить. Например, черно-белую репродукцию картины "Сталин в ссылке", которая у меня хранится до сих пор. Когда вождя всех народов дьявол наконец-то довел до логического земного конца и в стране объявили серьезный траур, мама направила меня по знакомой дорожке в музей, дав вместо живых цветов, которых в Сибири в то время не было (5 марта), срезанные ветви аспарагуса. Служительница в тот день не сидела на стуле, а рыдала вместе с директоршей и всем другим сознательным советским народом. Рыдая, они записали мою фамилию в книгу, а вечером местная пионерская радиопередача "Сталинские внучата" сообщила, что первым цветы великому вождю принес "октябренок Женя Попов". Я был страшно горд - я ведь и в школе-то тогда еще не учился, а тут меня уважительно именуют "октябренком", называют мою фамилию по радио. Очевидно, тогда я и решил с целью дешевой популярности непременно стать писателем, так что за все, что вы сейчас читаете, благодарите не меня, а тов. Сталина. Кроме того, я обращаюсь непосредственно к молодым коммунистам. Товарищи, если вы все-таки придете к власти- нельзя ли за то, что я первым принес ПАХАНУ цветы, выписать мне небольшую пенсию. Но только не лет пять, а долларов двадцать - тридцать! Впрочем, пожалуй, не приходите больше никогда, так будет лучше всем: нам в первую очередь, вам во вторую, ведь постреляете же вы тут же друг друга, "черти драповые" (М. Горький)!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: