Но все же праздничный день имеет привкус крови, ведь в этот день режут барана. Странное у Лаллы чувство: словно что-то давит на нее, что-то ее гнетет, как воспоминание о дурном сне, от которого колотится сердце. И мужчины, и женщины вокруг радуются, радуются все, ведь пришел конец посту, можно есть вволю, есть до отвала. Но Лалла не может радоваться безоглядно, и все из-за барана. Объяснить это трудно, но ее словно что-то так и подстегивает, ей хочется убежать подальше отсюда. Может, она и вправду похожа на Хартани и праздники не для нее?

Резать барана приходит специальный человек. Иногда это Наман-рыбак — он еврей и может сделать это, не осквернив себя. А иногда приглашают человека из других мест — из племени эссауа, у него здоровенные, мускулистые ручищи и злое лицо. Лалла терпеть его не может. Наман — дело другое: он режет барана, когда его об этом просят, чтобы оказать услугу, и денег не берет, его просто угощают куском жареного мяса. А мясник, тот злой: он убивает барана только за деньги. Он тянет барана за собой на веревке, и Лалла убегает к морю, чтобы не слышать душераздирающие вопли животного, которого тащат к площадке неподалеку от колонки, и не видеть, как мясник перережет барану горло своим острым ножом и оттуда хлынет кровь, черная кровь, которая, дымясь, наполнит эмалированные тазы. Но Лалла все-таки скоро возвращается, потому что ее обуревает нетерпение — голод. Подойдя к дому Аммы, она слышит веселый треск огня, вдыхает чудесный аромат поджариваемого мяса. Амма не любит, чтобы ей помогали, когда она поджаривает на вертеле самые лакомые куски баранины. Она любит одна сидеть у огня и поворачивать вертелы, железные спицы, на которые нанизаны куски мяса. Когда задние ноги и ребра хорошо прожарятся, она снимает их с огня и складывает в большую глиняную миску, которая стоит прямо на угольях. И тут она подзывает Лаллу — настало время копчения. Вот эта минута праздника тоже одна из самых любимых у Лаллы. Она садится у огня неподалеку от Аммы и сквозь пламя и дым смотрит на тетку. Время от времени Амма бросает в огонь пучок влажной травы или сырых дров, и тогда от огня черными клубами валит дым.

Занимаясь стряпней, Амма изредка обронит словечко-другое, и Лалла прислушивается к ее голосу, в то же время слушая, как потрескивает огонь, как кричат играющие вокруг дети и разговаривают мужчины; жаркий и сильный запах пропитывает ее лицо, волосы, одежду. Маленьким ножом Лалла режет мясо на тонкие полоски и кладет их на решетку из сырых поленьев, подвешенных над огнем там, где дым отделяется от пламени. В это время Амма обычно рассказывает о стародавних временах, о жизни в южных краях, по ту сторону гор, там, где начинаются пески пустыни, а колодцы синие, как само небо.

— Расскажи мне о Хаве, Амма, пожалуйста, — просит Лалла.

И поскольку день долог, а дело у них одно — следить за кусочками мяса, которые коптятся в клубах дыма, и время от времени слегка передвигать их прутиком или руками, предварительно облизав пальцы, чтобы не обжечься, Амма начинает рассказывать. Вначале она говорит медленно, с запинками, словно с трудом вспоминает, и такая неторопливость как-то подходит к палящему солнцу, которое медленно-медленно поднимается по синему небу, к потрескиванию пламени, к запаху мяса и дыма.

— Лалла Хава, — так называет ее Амма, — была старше меня, но я хорошо помню, как она в первый раз вошла в наш дом, когда ее привез твой отец. Она была родом с юга, из великой пустыни, там твой отец и познакомился с ней, ее племя жило на юге, в долине Сегиет-эль-Хамра, возле священного города Смары, из ее племени вышла семья великого Ма аль-Айнина, того, что прозван был Влагой Очей. Но людям ее племени пришлось покинуть родные места, потому что их изгнали оттуда солдаты-христиане. Они изгнали мужчин, женщин и детей, и тем пришлось много дней и месяцев скитаться по пустыне. Это все твоя мать рассказала нам потом. В ту пору мы жили в Сусе и были очень бедны, но счастливы вместе, потому что твой отец очень любил Лаллу Хаву. Она так хорошо смеялась и пела и даже умела играть на гитаре — сядет, бывало, на солнышке у дверей дома и поет песни...

— А что она пела, Амма?

— Песни юга, иногда на языке шлехов, песни Ассаки, Гулимина, Тан-Тана, но я не умею их петь, как она.

— Все равно, Амма, спой, я хочу послушать.

И вот под треск пламени Амма начинает тихонько напевать. Лалла старается не дышать, чтобы лучше расслышать песню своей матери.

— «Настанет день, о да, настанет день, когда ворон станет белым, и море пересохнет, и в цветке кактуса найдут мед, и застелют ложе ветками акаций, в этот день в жале змеи не окажется яда, и ружейные пули больше не будут сеять смерть, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...»

Лалла вслушивается в голос, шепчущий из пламени, она не видит лица Аммы, и ей кажется, будто до нее доносится голос матери.

— «Настанет день, о да, настанет день, и в пустыне навеки умолкнет ветер, и песчинки станут слаще сахара, и под каждым белым камнем меня будет ждать свежая вода, в этот день пчелы споют мне песенку, это будет в тот день, когда я тебя разлюблю...»

Но теперь голос Аммы стал другим, более сильным и легким, он звучит высоко, как голос флейты, и звенит, как медные колокольчики, это уже не ее голос, это голос незнакомой молодой женщины, которая поет сквозь пелену пламени и дыма, поет для Лаллы, для нее одной.

— «Настанет день, о да, настанет день, когда ночью засияет солнце, и луна прольет в пустыню лужицы лунной воды, и небо опустится так низко, что я смогу дотянуться рукой до звезд, в этот день я увижу, как пляшет передо мной моя тень, это будет в тот день, когда я покину тебя, моя любовь...»

Далекий голос ознобом пробегает по телу Лаллы, обволакивает ее, затуманенным взглядом глядит она, как пляшут под лучами солнца языки пламени. Во время долгого молчания, прервавшего слова песни, до Лаллы доносятся издали звуки музыки, ритм праздничных барабанов. Ей кажется, она осталась одна — Амма ушла, оставив с Лаллой незнакомый голос, поющий песню.

— «Настанет день, о да, настанет день, когда я взгляну в зеркало и увижу в нем твое лицо, и услышу твой голос на дне колодца, и узнаю следы твоих ног на песке, в этот день я пойму, что пришел мой смертный час, потому что в этот день я потеряю тебя, моя любовь...»

Голос стал более низким и глухим, похожим на вздох, он слегка дрожит в колеблющемся пламени, теряется в клубах синего дыма.

— «Настанет день, о да, настанет день, и солнце почернеет, и земля разверзнется до самых недр, и море затопит пустыню, в тот день в глазах моих померкнет свет, и уста мои не произнесут больше твоего имени, и сердце мое перестанет страдать, в этот день я забуду тебя, моя любовь...»

Незнакомый голос угас в шепоте, растворился в пламени и синем дыме, но Лалла долго еще ждет, не шелохнувшись, пока до нее наконец доходит, что голос больше не вернется. Глаза ее полны слез, сердце сжимается от боли, но она молчит, а тем временем Амма снова начинает нарезать мясо тонкими ломтиками и укладывать их на деревянную решетку среди дыма.

— Расскажи мне о ней еще что-нибудь, Амма.

— Лалла Хава знала много песен, и голос у нее был красивый, как у тебя, и она умела играть на гитаре и на флейте и танцевать. Но когда с твоим отцом случилось несчастье, ее сразу будто подменили, с тех пор она никогда больше не пела, не играла на гитаре, даже когда ты родилась, она не захотела петь, и пела только для тебя, когда ты плакала по ночам, чтобы убаюкать тебя, укачать...

А вот и осы прилетели. Их привлек запах жареного мяса, осы роятся сотнями. Они с жужжаньем кружат возле очага, пытаясь усесться на ломтики мяса. Но дым отгоняет их, они задыхаются и, одурманенные, пробиваются сквозь пламя. Некоторые падают прямо в огонь и сгорают в короткой желтой вспышке, другие, оглушенные, обожженные, падают на землю. Бедные осы! Они прилетели получить свою долю мяса, но не знают, как к нему подступиться. Они пьянеют и неистовствуют от едкого дыма, из-за которого не могут добраться до деревянной решетки. Но они все равно лезут напролом, ослепленные, глупые, как ночные бабочки, и гибнут. Лалла бросает им кусочек мяса, чтобы они насытились и улетели подальше от огня. Но одна из них жалит Лаллу, впивается ей в шею. «Ай!» — вскрикивает Лалла и, оторвав от себя осу, бросает подальше, ей больно, но все равно жалко, в глубине души она все-таки любит ос.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: