Это следует сказать и об Алексее Баташове (в данном же случае именно о нем), ибо в нашей с вами сказке Гаммельнский флейтщик не увел, а вывел детей из заполоненного крысами города. А потом... верней, а теперь этот элегантный и обходительный, очень симпатичный и очень вдохновенный человек, столько порассказавший нам о джазе и людях джаза, взял и написал занимательнейшую книгу...
Мы всегда доверялись его таланту и обаянию. Доверимся и сейчас.
МАРК ФРЕЙДКИН
Когда мы с Марком Фрейдкиным оказываемся рядом, людям кажется, что мы Лучано Поваротти и Пласидо Доминго. Я - Лучано Поваротти, он - Пласидо Доминго. Насчет меня народ ошибается явно, насчет Марка Фрейдкина - отчасти, ибо Марк все-таки поет. В сопровождении превосходного оркестрика, изредка потряхивая маракасами или стукая по чемодану, но поет.
И куда там вышеупомянутому Пласидо! Столь негромким и грустным голосом тому не спеть ни за что. А Марк Фрейдкин, он же вдобавок поет песни свои и, как их лучше спеть, очень хорошо знает.
Иначе говоря - поет поэт. И уже сама эта дефиниция звучит красиво.
А знаю я Марка Фрейдкина и как поэта, и как прозаика, и как переводчика. Все, что он делает, всегда в цеховом смысле весьма примечательно, потому что он человек не простой, а даровитый и самодостаточный. Из слов нашего с вами языка, из которых многим не удается составить ничего путного, он, обладая безусловным вкусом к изощренному, а также искусному сочинительству, составляет завершенные композиции, что особенно важно в переводах. Мне, много в жизни напереводившемуся, отчетливо видно, как высококачественно он перевоплощает в родимый стих сложнейшие французские строфы, буквально их клонируя.
Можно, удивляясь, порассуждать и о его книгоиздательском поприще, и о стезе "книгопродавца" (дефиниция пушкинская). И при этом не ошибиться, ибо лавка в Первом Казачьем навсегда останется в нашей культурной истории, как, скажем, остались смирдинская и сытинская. Поэтому, когда я слышу всем известное "Разговор книгопродавца с поэтом", мне тотчас представляется, как Марк Фрейдкин, по своему обыкновению, тихо и меланхолически разговаривает, но с самим собой...
"ЭРИКА" ПРЕКРАСНАЯ
В поликлинике громадный хирург, нет чтобы оглядеть мою коленку, поинтересовался сперва моей профессией, достал откуда-то общую тетрадку и, почему-то спросив "машинку "Эрика" знаете?", принялся надменно читать: ""Эрика" прекрасная, как зорька летом ясная!.." Тетрадочная ода машинке, красиво с применением черно-красной ленты отпечатанная, застряла в моей памяти навсегда...
Целый век поэты доверяли им душу, милиция - протоколы, канцеляристы волокиту. Еще вчера на "Немецкой волне" веселый степ клавиш, каретки и звоночков был клевой заставкой, но впредь, увы, не будет и наверняка никого уже не ошарашит концерт для машинки с оркестром эстонца Эркки-Свена Тюйра, ибо эпатажная солистка вскорости стала, пожалуй, допотопней музыкального орудия серпент.
Вот и моя лежит в глухом шкафу, в последний раз обслуженная семь лет назад скрупулезным Юрием Петровичем, сыскавшим к ней шрифт, звавшийся меж мастеров "крестик". В баульчике же, оклеенном тускло-зеленой рябенькой бумагой, упокоилась другая... Да-да! "Эрика"! И не пластмассовая времен упадка, а М-10! Великая гэдээровская модель, во мнении знатоков лучшая из всех, какие в начале шестидесятых появились на улице Кирова, - "Райнметаль", "Колибри", "Оптима"...
А другой безупречный специалист, элегантный, как эсквайр, Илья Самойлович, стоял в магазине на Пушкинской, заранее подавшись в сторону пока еще ехавшего в метро клиента...
Но по порядку. Как внукам о минувшем. Сперва в последнюю треть прошлого века американские механики измыслили все выдуманные в будущем типы машинок. Потом (по Брокгаузу) "в 1870 году русский изобретатель Алисов устроил пишущую машину на совершенно иных принципах... Она получила премии на многих выставках, но в ход не пошла...". Когда автор "в 1877 году получил первую партию, их приравняли к типографским по отношению к соблюдению цензурных постановлений... Посему никто не захотел их приобретать...".
Потом - "ремингтонная" у Льва Толстого, ибо вещие слова яснополянского старца перебеливала не только Софья Андреевна.
Потом "ундервуды" - вундеркинды советских контор и НЭПа.
Потом из воссоединившегося Львова некто привез в Москву партию товара с библейским шрифтом. Счастливые покупатели сменили соломоновы буквы на кириллицу и уселись печатать. Но не тут-то было. Каретки у товара ездили в нерусскую сторону.
Народ, однако, не остыл. А между тем всякую машинку велели регистрировать и на крупный шрифт получать разрешение, так что, помня, отчего Алисов опустил руки, опустим их тоже.
Потом уезжали дочери Михоэлса и уступили мне сберегавшуюся для внучки "Колибри" с французским шрифтом, каковую обрусил все тот же Илья Самойлович. И хотя у него уже от старости дрожали руки, сделано было все как надо, правда, для какой-то литеры (а какой, уже и спросить не у кого) пришлось пойти на черную кнопку - темно-зеленой было не сыскать.
Потом на славу потрудились Бравшие Пять Копий. Но кого теперь интересует самиздат?
Потом уезжавший Аксенов оставил Белле Ахмадулиной некое портативное чудо, мечту всякого дышащего и пишущего, и наконец под занавес явилось одно из величайших измышлений человечества - белая забивающая копирка.
Как же самозабвенно послужил нам великий механизм! Как хотел, чтобы попользовались от его рычажков! Увы, издерганные машинистки, отстукивая абзацы, так и не освоили даже табулятор... Пренебрегли они и упором страницы, ставя на каждой закладке глупый крестик. А тут еще родимая промышленность за почти столетие опросталась всего лишь консервно-баночной "Москвой"...
Но всё. Они уходят. Как паровозы и голубиная почта. Осталась индийская копирка и дефицитная лента. Лежат теперь сохнут. А я сочиняю реквием. Правильней бы отстукать его на ней же. Но где там! Отвык.
А ее под конец обобрали. Компьютер прикарманил клавиатуру, причем порождение прагматического времени, - наплевав на привилегию хранителей человеческой интонации - знаков препинания, без верхнего регистра стал набирать цифры.
Но я-то у себя всё переустановил как было.
КУПОРОСИТЬ НАДО
Халявой в малярном деле зовут маховую кисть на длинном черенке, каковою с пола или с подмостей белят потолки. Кроме нее в ходу торцовки, ручники, разные флейцы, и нормальный маляр возьмется всегда за кисть какую нужно. Но если ему лень или почему-то неохота (лишнюю кисть придется мыть), то, для отвода глаз заявив: "Купоросить надо, хозяйка!" - он станет орудовать кистью одной: скажем, в самом небрежном варианте - халявой. Отсюда - "делать на халяву", то есть нагло нарушать вековечную технологию. Эти вольности влекут извращение трудового навыка и деградацию ремесла. Следствием таковых деградаций бывает упадок материальной культуры, и на Русь приходится звать немцев.
Иное дело - искусство. Тут своеволие является желанным дополнением трудового порыва, иначе говоря, вдохновения. Сумма приемов - ремесло и сумма вымыслов - искусство когда-то были неразделимы; мастеровой считался равнозначен художнику, а талант - владению секретами технологии. Однако в новейшей истории связь осталась разве что на первичном уровне (загрунтовать холст, правильной методой из музыкального орудия извлечь звук, отчетливо сказать сценический текст).
Насчет последнего - хуже некуда. Наши актеры внятно текст не произносят. Они мордуются над переживанием. Скажем, актрисы прижимают для выразительности чувств стиснутые кулачки к декольте. Почти все.
Завидев кулачки, я ухожу со спектакля.
Помня, что креативная натура придана человеку лишь по образу и подобию, но сам он в возможностях не равен Творцу, можно все же дерзко предположить, что оба сопоставимы в пылкости намерений и в творческом порыве. А значит, искусство (искус, искушение) есть покусительство на создание несуществующей параллельной реальности.