Поставив декорации восьмой картины, рабочие разбежались за кулисы.

— Подол я вам подшила, Федор Петрович, — прошептала Анфиса, — не беспокойтесь.

Он не заметил, что она стояла позади него на коленях.

— Я пуговицу потерял, Анфиса, — сказал он ей, ткнув себя пальцем в грудь.

— У вас выход, — испугалась костюмерша. — Где же такую сейчас взять? Давайте я пока вам это место через край пришью, чтобы держалось, а после уж переделаю.

Кивнув, он смотрел на желтые и красные софиты, которые зажигались парами, подсвечивая своды царских хором. Анфиса склонила голову ему на грудь и зубами перекусила нитку.

— С Богом! — она оглянулась, не смотрит ли кто, и поспешно его перекрестила.

Вялость прошла, но не хватало воздуха. К горлу подступил комок страха. Страх просунул костлявые пальцы под ребра и больно сдавил сердце.

— Что-то света много, — сказал Коромыслов. — Слепит!

— Не может того быть, Федор Петрович. Это уж, как всегда. Софиты двадцать лет не меняли.

Он отпустил кулису и прошел на сцену, усевшись в резное царское кресло. Его одежды, хотя и на марле, и мех не соболий — синтетика, мешали дышать.

— Занавес! — донеслась до него из репродуктора команда Фалькевича, и сразу загудел мотор.

Из зала хлынула волна воздуха с запахом человеческого пота и духов. Боль исчезла, а может, он забыл про нее. И вдруг снова сжало. Царь Федор обтер пот с лица, как того требовала роль, и погрузился в государственные бумаги. Ирина положила ему на плечо руку: «Ты отдохнул бы, Федор…»

Давно привык Коромыслов: едва он начинал работать, в зале устанавливалась тишина, хотя он еще не бросил ни реплики. А произнося монологи, он умел полностью владеть залом. Мог смять его в комок или расшевелить одним жестом, одной интонацией. Но тут тишина в зале стояла особая. Никто не кашлянул, не задел о подлокотник биноклем, будто боль коромысловского сердца передалась всем, и все боялись дыхнуть, чтобы у него не кольнуло под лопаткой.

Сидя на троне, он незаметно расслабил тело и чуть прищурил глаза. Так стало легче говорить. Но уже надо было встать, потому что вошел Клешнин «от хворого от твоего слуги, от Годунова».

Коромысов, играя, никогда не думал, что должен сделать в данный момент. Все свершалось само собой. Режиссерские находки автоматизировались в нем, исходили от самого его существа, и все бы катилось дальше, если б не эта жгущая боль.

Он старался едва заметно повернуть лицо к залу, оттуда тек воздух, и ему легче было глотать его. Стало совсем худо, и он вспомнил о нитроглицерине. Нюша аккуратно клала ему трубочку во внутренний карман, на всякий случай специально пришитый к его нижней рубашке, и напоминала: если что, вынуть таблетку и пососать. Чтобы достать нитроглицерин, нужно расстегнуть тяжелое платье. Он ощупал пуговицы, а той, которую надо отстегнуть, не нашел. Одну полу к другой Анфиса пришила суровой ниткой. Федор Петрович попробовал оторвать пришитое, но не хватило сил. Черт дернул сказать Анфисе про пуговицу.

Между тем он продолжал играть.

3.

Коромыслову шел семидесятый год, не так уж много для человека его комплекции и здоровья.

— Я мужик, меня ничто не берет, — хвастался он и давал потрогать бицепс.

Сердце стало пошаливать последние года полтора. И почему-то сразу сильно.

Не ходил он к врачам, не жаловал их с детства. А весной наскоком устроили в театре профилактический осмотр всех поголовно. Не хотелось казаться упрямым стариком перед молодыми, и дал он себя щупать. Врачиха из спецполиклиники, помяв ему живот, чуть-чуть послушала сердце, похлопала по плечу и отошла пошептаться к коллеге. Коромыслов самодовольно усмехнулся. Но они вернулись вдвоем, слушали обе и морщились. Потом вторая врачиха взяла листок бумажки, написала номер своего кабинета и велела явиться назавтра к ней в поликлинику.

— Хоть вы царь, а сердце у вас, как у овечки. Манкировать не советую.

Он был абсолютно уверен, что это чепуха. Но электрокардиограммы, анализы крови, мочи и еще чего-то скоро выросли в толстенную историю болезни, которую он назвал таинственной комедией, сочиненной про его жизнь врачами. Текст врачи, как известно, в руки пациентам не дают, а играть эту комедию приходится.

Когда обследования в спецполиклинике кончились, профессор Бродер, который годился Федору Петровичу в сыновья, встал и поучительно положил ему руку на плечо.

— Я вас уважаю, не раз видел на сцене, знаю, что театру без вас будет плохо и вам без театра…

Бродер не договорил и посмотрел в глаза Коромыслову.

Не понял тогда Федор Петрович, в чем дело, или просто не хотел понять и рассказал Бродеру историю, которую ему поведал актер Абдулов. Тот лежал в одиночестве с приступом грудной жабы. Еле-еле дополз до телефона и звонит врачу. Врач отвечает, что болен. «Лучше приходите, — говорит ему Осип, — а то будете отвечать». Врач пришел и упал. Абдулов притащил его на постель и, слушая его указания, стал давать лекарства. Привел он врача в чувство, с сердцем у того полегчало, и врач ушел домой. Через несколько дней, когда Абдулов, отлежавшись, выздоровел, он опять позвонил врачу справиться о здоровье. Ему ответили: «Доктор умер…»

Бродер выслушал со снисходительной улыбкой.

— Запретить вам не могу, но заявляю, что частые стрессы вам противопоказаны категорически. Я бы на вашем месте себя пощадил: на сцену раз в неделю, а больше — это риск. Не сокращайте себе жизнь. Катайтесь по санаториям, кроме юга, конечно. Гуляйте по скверику, уезжайте на дачу. За девушками можно… подглядывать. Иначе — за последствия не отвечаю.

Скрыл бы Коромыслов эту кутерьму от дирекции, да Бродер дорожку перебежал: увидел имя пациента на афише и рассказал Яфарову, с которым, как оказалось, был знаком семьями. Тот использовал представившийся козырь: в интересах сохранения здоровья Коромыслова сократить его рабочий репертуар.

Безо всякой ложной скромности Федор Петрович полагал, что театр с его уходом терял свое величие и компенсировать утрату нечем. Яфаров считал иначе: прогресс искусства неостановим, и новое должно, согласно диалектике, побеждать старое. Практически Яфаров под этим подразумевал выведение на первые роли нужных людей, а заодно избавление от тех стариков, которые своим занудством и ссылками на классику препятствовали принятию новых пьес из Министерства культуры.

Трудность оставалась только с «Царем Федором». Отменять постановку, идущую с 1896 года, не разрешали, и теперь худсовет собрался, чтобы найти выход, то есть альтернативу Коромыслову. Ввели нового Федора — Скаковского. К седьмому прогону тот пообтесался, спектакль заковылял и вскоре появился на афишах без Коромыслова, будто его и не было никогда. Доживающие до пенсии актеры утешали:

— Ну чего нам, Федя, нужно? Талант, деньги, слава, ордена, дача — все тебе дадено. Смири гордыню! Собирай теперь спичечные этикетки, как Качалов, или черепаху купи в зоомагазине на Кузнецком и гляди, как ползает. Да оглянись на свое прошлое существование: отдыхали мы когда-нибудь? Зациклился ты, Федя, уймись! И паровозу передых нужен.

Не возражал он, только рассматривал советчиков как диковинные экспонаты. В чем они хотят его убедить? Черепаха ему не нужна, и он не паровоз.

Был он гибридом простых и благородных кровей. Отец его, потомственный дворянин, две трети сознательной жизни провел в Италии, а в один из заездов в золотоглавую согрешил с молоденькой прислугой, зачав народного артиста СССР. До революции Коромыслов выпячивал первую ветвь своих предков, после вторую.

Желторотым мальчишкой бегал он в этот театр, деньги собирал по копейке, экономя на гимназических завтраках. В мировую войну Коромыслов остался без отца, а в революцию — без матери. Голодал, обивал черный ход театра, чтобы попасть в него хоть кем-нибудь, лишь бы очутиться за кулисами. Театральный буфетчик приспособил его гардеробщиком, поскольку за право иметь доход от буфета обязан был содержать гардероб бесплатно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: