— Для этого у меня всегда найдется время, хоть сейчас, — поспешил я ответить, так как от слов «когда-нибудь» мне уже становилось нехорошо.
— Покажи месье, где лежат эти папки, — обратилась дама к мадемуазель Валантен.
Та провела меня по длинному, точно коридор, совершенно темному помещению и, щелкнув выключателем, указала на несколько встроенных в стену шкафов.
— Вот, ройтесь! Надеюсь, на неделю вам хватит.
А потом чуть более добродушно добавила:
— Давно уже не встречала таких, как вы. В свое время подобных охотников было много… Я думала, эта порода уже вымерла… Ти-хое помешательство!.. О господи!
И она удалилась, оставив меня лицом к лицу с ранящей неизвестностью.
В Париже было не более десятка магазинов, специализировавшихся на торговле гравюрами, да столько же антикварных лавок, где среди прочего можно было наткнуться и на графику. Естественно, я не мог ограничить этим свои поиски и поэтому «прочесывал» город из конца в конец, заглядывая к старьевщикам, добираясь даже до предместий — ведь никогда не знаешь, из-под какого куста выскочит заяц.
Один мой коллега в посольстве поставил перед собой тщеславную задачу обойти все улицы этого чудовищного поселения, раскинувшегося на площади в десять тысяч гектаров, и осмотреть все его исторические достопримечательности. Он мог, на основе своих записей, сообщить вам, что в Париже 5185 улиц, авеню и бульваров общей протяженностью в 1200 километров плюс 1400 «вуа приве», то есть улиц, находящихся в частном владении, что самая крутая улица в городе называется Ша-ки-пеш, самая древняя Сен-Дени, бывшая римская дорога, а самая длинная — Вожирар, более чем пять километров длиной.
Мои познания по этой части гораздо более скудны, я ежедневно проходил мимо многих исторических достопримечательностей, даже не подозревая об их существовании, потому что мой взгляд был прикован не к фасадам зданий и мемориальным доскам, а к витринам и недрам антикварных лавок в надежде углядеть где-нибудь в углу те толстые папки, в которых хранятся гравюры.
Всех улиц Парижа я не обошел, но чуть не ежедневно проходил пешком километров десять — пятнадцать, так что за семь лет это составило не тысячу двести, а, наверно, больше двадцати тысяч километров — иными словами, я совершил пешком кругосветное путешествие, только не вокруг планеты, а все в том же лабиринте города и все с той же целью: обрести великую Находку.
Такой древний, культурный и чудовищно огромный город, как Париж, само собой, имеет и чудовищно огромную торговлю стариной. Но это вовсе не означает, 180
что находки ожидают тебя на каждом шагу. Потому что всюду, куда ты ни зайдешь, до тебя уже побывали другие и еще потому, что парижский антиквар — даже в самой захудалой лавчонке — обычно знает цену тому, что попало ему в руки.
Тем не менее надо родиться очень уж невезучим, чтобы за время кругосветного путешествия не набрести на что-либо стоящее. Лично у меня нет оснований сетовать на судьбу. Я нередко приобретал за незначительную цену прекрасные вещи, и помогало мне не невежество антикваров, а невежество тех, кто повелевает художественной модой. Но случались у меня удачи и связанные с неосведомленностью самих антикваров. Самая большая из них связана с графикой Домье, словно дух великого художника решил помочь мне из сочувствия к моему «тихому помешательству», как выразилась мадемуазель Валантен.
Помню, был весенний денек, на набережных дул теплый-теплый ветер, я вышел просто пройтись, так и уверял себя — пройдусь немного, и все, а между тем ноги сами несли меня к набережной Вольтера, к книжным развалам, и кончилось, конечно, тем, что я оказался там, где заранее знал, что окажусь. И у первого же букиниста увидал пачку литографий Домье — они висели на прищепке над прилавком. В первую секунду я подумал, что это обыкновенные репродукции — из тех, что за бесценок раскупают туристы на память о Париже. Цена, проставленная на них, не намного превышала обычную стоимость репродукций. Я подошел, взглянул на первый оттиск вблизи, потом снял всю пачку, просмотрел. Это были не репродукции. Это были оригиналы, да еще самого высокого качества. Для устойчивости букинист подложил сзади обложку от альбома, из которого он их вырвал. Эта обложка уже сама по себе служила убедительным доказательством, что передо мной подлинник: литографии Домье в свое время издавались именно в таких небольших альбомчиках, но букинист, видимо, в этих делах не смыслил.
— Напрасно роетесь, — недружелюбно обронил он. — Все наилучшего качества, не то, что теперешние. И если, по-вашему, дорого, так нечего и рыться.
— Я пересчитываю их, — ответил я. — Не могу же я заплатить, не пересчитав.
— А-а, если вы берете все… — уже мягче произнес он. — Считайте, считайте, ровно двадцать. Только что повесил.
Я уплатил требуемую сумму, и букинист — в приступе щедрости — протянул мне старую газету, чтобы я завернул мою находку.
Я двинулся дальше по набережной, все еще не в состоянии осознать случившееся. Эти литографии были из тех, которые пользовались на рынке наибольшим спросом и стоили гораздо дороже, чем я заплатил, а оттиски были так хороши, что любой торговец-знаток не стал бы выкладывать их на прилавок, а оставил в своей личной коллекции.
Получасом позже я вошел к «месье Мишелю с набережной Сен-Мишель». Застал в магазине его старшего сына.
— Хотите взглянуть на несколько прекрасных Домье? — небрежно произнес я, кладя на стол завернутые в газету литографии.
— На прекрасные работы всегда приятно взглянуть, — отозвался Мишель и развернул газету.
Он медленно перекладывал листы один за другим, потом проделал то же самое еще раз, задерживаясь подольше на некоторых, и его молчание было красноречивей всяких слов.
— Но они великолепны… Даже в нашей коллекции не много таких… Вы приобрели их недавно?
— Только что.
— И за сколько?
Я назвал цифру.
— Это невозможно! — воскликнул он.
Но, подумав, добавил:
— Впрочем, возможно. В нашем деле еще столько невежд, что все возможно… Да и вряд ли у вас нашлось бы достаточно денег, чтобы уплатить за них настоящую цену.
Одним из самых пылких моих увлечений тех лет была японская гравюра на дереве. В цветных гравюрах Харунобу, Кийонага, Утамаро, Хокусая, Хирошиге было такое изящество линий, такое благородство и гармония, что, когда я рассматривал в витрине какой-нибудь из этих шедевров, я испытывал — особенно в первое время — чувство, похожее на боль.
Однако японских гравюр в Париже было крайне мало, и стоили они обычно очень дорого. У Мишеля они появлялись иногда, но все второсортные — поздние отпечатки, яркие, резкие тона. А в нескольких шагах от месье Мишеля находился специальный магазин японского искусства. В маленькой витрине стояла между двумя вазами чудесная гравюра Шуншо. Но, к сожалению, окна были всегда занавешены и дверь всегда на замке. Сколько раз я проходил мимо, уж и не знаю, но однажды решился, вошел в соседний подъезд и обратился к консьержу.
— Магазин принадлежит одному японцу, — объяснил тот с отзывчивостью, совершенно не характерной для парижского консьержа. — Но он никогда не открывает.
— А где он живет?
— Где ж ему жить? Здесь, конечно. На втором этаже.
Я поднялся на второй этаж, позвонил.
Никакого ответа.
Позвонил снова, уже настойчивей. До меня донесся какой-то шум, дверь осторожно приоткрылась, и я увидел крупную, светловолосую женщину не первой молодости, но еще приятную на вид и не имеющую ничего общего с японской расой.
Я как можно любезнее объяснил причину своего прихода. После некоторого колебания она произнесла:
— Видите ли, мне надо уйти… Но если вы на несколько минут…
— Да, да, на несколько минут…
Я оказался в очень светлой и очень просто обставленной комнате. Хозяйка предложила мне сесть, поставила передо мной неизбежный пюпитр, принесла откуда-то толстую папку. Потом извинилась, что у нее еще кое-какие дела перед уходом, тем самым косвенно напомнив мне о моем обещании, и исчезла за дверью.