— Одиннадцать тысяч! — сварливо произнесла своим хрипловатым голосом моя соседка.
«Эта ведьма и вправду взвинтит цену», — подумал я и снова поднял руку.
— Одиннадцать тысяч пятьсот… от господина в центре… — сообщил аукционист.
— Так и будете перебегать мне дорогу? — в досаде прошипела дама, когда сумма округлилась до двадцати тысяч.
— Естественно, — ответил я. — И предупреждаю: если вы не отступитесь, я проделаю то же самое с остальными фигурками.
— Двадцать тысяч от дамы в центре… Двадцать тысяч — раз… два раза… — продолжал выкрикивать аукционист.
— Двадцать пять тысяч! — крикнул я, желая показать «даме в центре», что мои слова — не пустая угроза.
И она капитулировала. В компенсацию я дал ей возможность получить за гроши все три грации.
— Вы должны быть мне благодарны, я помогла вам получить за бесценок чудесного Менье, — сказала дама, когда мы отправились в соседний зал за своими покупками.
— Я вам действительно благодарен, что вы нагрели меня только на пятнадцать тысяч, — ответил я. — Если б вы молчали, он достался бы мне сразу же за десять.
— Да он стоит самое малое сто тысяч!
Я это знал. Но знал также, что она все рассчитала: убедившись в том, что Менье от нее уплывет, она решила не дать уплыть хотя бы клиенту. Потому что там, на пригородном рынке, между нами было полное взаимопонимание и я был одним из немногих ее постоянных покупателей.
Некоторыми своими успехами на аукционах я был обязан чистому случаю, особенно в начале сезона или к концу, когда и торговцы и коллекционеры поглощены пред— или послеотпускными заботами. Ведь во Франции отпуск — и для богача и для бедняка — наиболее крупное событие в году. Похоже, что одиннадцать месяцев горожанин только тем и занят, что строит планы, приносит жертвы и копит деньги ради того единственного, двенадцатого месяца, который и являет собой истинную цель его пребывания на сей земле.
Само собой, успехи мои были весьма скромны, не шли ни в какое сравнение с теми операциями, какие удавались крупным коммерсантам — таким, например, как один мой знакомый грек.
Жил он в Нью-Йорке, и с национальностью дело у него обстояло довольно сложно: грек по рождению, он имел американское гражданство, женат был на болгарке, а торговал картинами французских мастеров. Я познакомился с ним через его жену. Это был человек уже в годах, довольно сдержанный для южанина и очень ловкий в торговых сделках. В Париж он прилетал раза два-три в году, чтобы закупить товар, и при встрече всегда расспрашивал меня, что нового на рынке, зная, что я регулярно совершаю обходы картинных галерей и магазинов.
— Я слышал, на нью-йоркских аукционах тоже бывают интересные работы, — сказал я однажды.
— Да, но слышали ли вы, какие там цены? Я не собираю коллекций, я вынужден торговать.
— Неужели вам никогда не удается выгодно приобрести что-либо?
— Очень редко. Два года назад выпал мне такой шанс. Аукцион должен был открыться вечером, а у меня случайно было в том же районе одно дело, так что к моменту открытия я оказался совсем рядом. И вот тогда-то во всем городе погас свет. Авария длилась минут десять, не больше, но вы представляете себе, какой наступил хаос. На улицах заторы, пробки в метро… И когда аукцион начался, в зале было лишь несколько человек. Я зашел ради одной обнаженной натуры Ренуара, на которую у меня был покупатель, она пошла с торгов одной из первых. И досталась, само собой, мне, причем всего за тридцать миллионов — просто не нашлось серьезных конкурентов. На другой же день я продал ее за восемьдесят миллионов. Но такое, конечно, бывает не каждую неделю и не каждый год.
Грек не питал никакого пристрастия к искусству, он — как выразился бы Леконт — мог с таким же успехом продавать бюстгальтеры, а не произведения живописи. Интересовало его только имя автора, сюжет картины и размеры холста.
— Не попадался вам Мурильо? — спрашивал он.
— Нет, но на Сен-Жермен есть «Мадонна» Моралеса, — отвечал я.
— Моралес меня не интересует.
— Я думал, вы ищете испанцев.
— Только Мурильо. И только детские портреты. А что вы в последнее время видели из импрессионистов?
— В Романской галерее есть натюрморт Ренуара, розы.
— Розы меня не интересуют.
— Но ведь это Ренуар.
— Да, но розы мне не нужны.
— Есть еще два эскиза Дега.
— А что на них?
— Лошади.
— Лошади меня не интересуют. А еще что-нибудь, пусть более старое?
— В Фобур Сент-Оноре я на днях видел прелестный пейзаж Добиньи.
— Надо будет взглянуть. Размеры?
— Довольно большое полотно. Примерно восемьдесят на метр двадцать.
— Тогда оно меня не интересует.
Однажды я сообщил ему, что видел в одной частной коллекции эскиз маслом Рубенса.
— У владельца финансовые затруднения, он просит сорок миллионов. С экспертизой и полной гарантией.
— Рубенс меня не интересует, — равнодушно обронил грек.
— Рубенс?! Может быть, и Вермеер, и Франц Хальс, и Рембрандт тоже? — с раздражением спросил я.
Он рассмеялся.
— Да, они, может быть, тоже, если в данный момент у меня нет на них покупателя. Я ничего не говорю, Рубенс — это вещь, но на черта мне замораживать сорок миллионов на одном эскизе, если неизвестно, когда и за сколько удастся его сбыть? Проще положить эту сумму в банк, я без всяких хлопот получу на два миллиона процентов.
Он вынул из внутреннего кармана пиджака элегантную записную книжечку в кожаном переплете, полистал.
— Вот, тут у меня несколько десятков имен художников, часто с указанием сюжета и размеров холста. Это работы, на которые у меня есть готовые покупатели. И помимо этого меня больше ничто не интересует.
— Я думал, вы берете некоторые хорошие работы про запас.
Грек покачал головой.
— Я не настолько богат. Другие так делают, но я не настолько богат.
В каждый свой приезд в Европу он покупал картины на десятки миллионов, эти миллионы приносили ему другие миллионы, и все-таки он жил с горьким сознанием, что недостаточно богат. Я-то считал, что у него не денег маловато, а знаний и вкуса. Видимо, он это сознавал и сам, потому-то и избегал рискованных сделок.
А для меня тем временем наступил бронзовый век.
День первый этого века пришел совершенно случайно, когда я блуждал по бульварам неподалеку от площади Республики. Я редко попадал в эти края — тут не было ни лавок, где торговали гравюрами, ни больших книжных магазинов. Медленно брел я по улице, свободный в те минуты от всех коллекционерских страстей, и вдруг заметил витрину. От нечего делать подошел и без особого интереса стал разглядывать выставленный товар.
По правде говоря, он не заслуживал внимания — бронзовые фигурки второстепенных или даже совсем посредственных авторов, обнаженные женские тела наподобие тех баядерок, о которых я уже говорил, львы и тигры работы неумелых эпигонов Бари, сецессионные статуэтки с часами или вздыбленные кони, назначение которых — подпирать на полках книги.
Рассеянно обозрев все это, я по привычке устремил взгляд внутрь магазина. По сравнению с освещенной солнцем витриной помещение казалось совсем темным, но я все же как будто различил в углу бронзовую голову, которая показалась мне знакомой.
Я вошел в магазин, где единственной живой душой оказался худой и бледный человек с седеющей шевелюрой. Он любезно ответил на мое приветствие, встал из-за стола и с готовностью поспешил навстречу, чего я не выношу: ужасно неприятно, когда продавец ходит за тобой по пятам, без устали растолковывая достоинства каждой вещи, и вообще так усердствует, что чувствуешь себя просто обязанным что-то купить.
— Мне бы хотелось посмотреть вон ту голову, — объяснил я, указав на бронзу в углу.
— А-а, «Марсельезу» Рюда! — хозяин понимающе кивнул. — Первый его эскиз… Великолепная работа…
Работа и впрямь была великолепная, и я просто дивился тому, что такой шедевр мог затесаться в табун арабских скакунов и обнаженных красавиц. Эта голова была изваяна живее и свободнее, чем голова той «Марсельезы», что украшает Триумфальную арку. Скульптор использовал в качестве модели свою жену, он заставлял ее позировать с открытым ртом и кричать, чтобы лицо выглядело как можно напряженнее. «Кричи! Кричи громче!» — требовал Рюд, стремясь передать силу призыва и героическую решительность фигуры, символизирующей Республику, что, вероятно, было мало присуще бедной домохозяйке, которая вынуждена была отрываться от готовки, чтобы угодить капризам своего мужа.