«Кричи! Кричи громче!» И вот сейчас передо мной было это вытянутое от напряжения лицо, и этот властный взгляд, и эти выбившиеся из-под фригийского колпака волосы, и мне казалось, что я слышу взволнованный призыв к бою, и это было уже не лицо скромной парижанки, а патетический образ Республики, сзывающей своих сынов в час смертельной опасности.

— Чудесный экземпляр, отлит Эбраром… Гарантирую, что подлинник… всего десять экземпляров… — рассеянно слушал я объяснения продавца.

— А цена? — наконец спросил я после того, как воздействие скульптуры рассеялось из-за этого непрерывного бормотания.

Он вынул из-под скульптуры ярлык и показал мне.

Я ожидал увидеть цифру гораздо более внушительную, но и эта, во всяком случае для меня, была довольно солидной. В те годы инфляция еще не обесценила франк.

— К сожалению, у меня нет при себе таких денег.

— О, вы можете зайти и завтра.

Завтра? Для меня это было чересчур долго. Я взял такси и помчался в посольство.

— Слушай, Георгий… На этот раз просьба исключительная…

— Сколько? — уныло осведомился кассир. И, услыхав цифру, проворчал:

— Дело твое. Но имей в виду: этот аванс плюс прежний, так что ты теперь два месяца не получишь ни франка.

Но я уже писал расписку. И думал вовсе не о том, получу я или не получу зарплату в следующие два месяца, а о том, что мне предстояло получить вот-вот — об эскизе Рюда, о своей первой бронзе.

За первой последовали и другие.

Но они присоединялись к моей коллекции не сомкнутыми рядами и даже не вереницей, а поодиночке и крайне редко, через большие промежутки. Причем эти промежутки не были пассивным ожиданием, а неделями и месяцами постоянных, но — увы! — тщетных поисков.

У произведений скульптуры клиентура более ограниченная, чем у живописи, да и количество самих произведений довольно ограниченно. В парижских магазинах можно отыскать тысячи картин самого разного достоинства и много тысяч гравюр, но тот, кто вздумает коллекционировать скульптуру, мигом убедится, что ее просто-напросто нет. Во всем городе нет ни одного специального магазина для мелкой пластики, если не считать того, о котором шла речь выше, и еще двух-трех других, где торговали исключительно кичем: бронзовыми чернильницами, увенчанными орлами, филинами, восседающими на страницах раскрытой книги, пресс-папье с черепахами и прочим. В галереях и крупных антикварных магазинах лишь изредка, среди картин и стильной мебели, мелькнет, бывало, какая-нибудь бронза, случайно затесавшаяся среди другого товара и всегда или очень дорогая, или очень скверная.

Существовали, конечно, места, где можно было легко раздобыть настоящий шедевр. Музей Родена принимал заказы на бронзовые отливки с оригинальных гипсовых моделей, завещанных скульптором городу. Вдова Майоля тоже выполняла такие заказы. Дина Виерни, приятельница Майоля и модель многих его работ, держала на улице Бонапарта небольшой магазинчик, где торговала бронзой, которую завещал ей скульптор. Наконец, мадам Бурдель тоже была собственницей гипсовых моделей, с которых делала отливки.

Однако цены на эти шедевры значительно превосходили мои скромные средства. Они были приравнены к рыночному курсу и выражались семизначными цифрами, совершенно мне недоступными. Почти единственным моим шансом были те мастера, которыми снобистская мода пренебрегала и чьи произведения, по крайней мере в те годы, были не очень дороги, но попадались редко по той простой причине, что собственники не желали отдавать их за бесценок.

Когда я приехал в магазин за моей первой бронзой, хозяин сказал:

— Принадлежи эта голова не Рюду, а Бурделю, скажем, или Деспио, она стоила бы самое малое пять миллионов. А если хотите знать мое мнение, она ничуть не хуже Деспио. Наоборот. Но что делать, классика сейчас не в цене.

Да, классика была не в цене, но и найти ее было непросто. Тем не менее, когда кружишь по всему Парижу, когда постоянно ищешь, нет-нет на что-нибудь да и наткнешься. И я искал всюду — от богатых антикварных магазинов в центре до неприглядных лавчонок в предместьях. Едва приметив сквозь витрину блестящий темный предмет, я сразу нырял в лавку, и бронзовая миниатюра так завладела моим воображением, что у меня иногда даже возникали галлюцинации — бывало, вбежишь в лавку и убеждаешься, что блестящий темный предмет за стеклом — это всего лишь телефонный аппарат.

Среди не признаваемых модой авторов я в то время больше всего увлекался Жюлем Далу. В известном смысле это увлечение было вполне своевременным, потому что два-три года спустя работы Далу стали пользоваться большим спросом и цена на них все чаще достигала семизначных цифр.

Роден, оставивший нам очень выразительный бюст этого скульптора, говорит: «Далу был большой художник… Он создавал бы одни шедевры, не прояви он слабости — стремления к официальному признанию… Если бы Далу оставался у себя в мастерской и продолжал спокойно работать, он создал бы, без сомнения, такие чудеса, что их красота засверкала бы перед всеми, и общественное мнение, быть может, удостоило бы его тем признанием, для достижения которого он израсходовал все свое умение».

В этих словах высокая и справедливая оценка сочетается с пристрастным упреком, в котором есть и правда и неправда. Далу действительно отдал очень много времени созданию нескольких памятников (не официальным лицам, а прогрессивным деятелям) и целых двадцать лет работал над большим ансамблем «Триумф республики», возвышающимся ныне на площади Республики. Но он это делал не ради официального признания, а потому, что — в отличие от Родена — считал, что художник обязан быть общественным деятелем. «В искусстве, как, впрочем, и во всем, — записывает он в своем дневнике, — надо принадлежать своей эпохе и своему отечеству. Художник, как и литератор, должен идти в ногу со временем. Только при этом условии его произведения останутся жить».

Выросший в рабочей семье, долгие годы проживший в крайней бедности, Далу до конца сохранит верность демократическим идеям. В драматическом 1871 году он — член Парижской коммуны. Вынужденный после разгрома Коммуны бежать в Англию, он проводит там целых десять лет, так как у себя на родине приговорен к пожизненной каторге. Работа над ансамблем «Триумф» приносит ему на протяжении двух десятилетий только материальные трудности, но он упорно продолжает работать не ради ордена Почетного легиона, а чтобы выразить свое республиканское «верую». Все современники описывают нам его как человека чрезвычайно скромного, даже застенчивого. И когда наконец 19 ноября 1899 года памятник при огромном стечении народа был открыт и его создателю должна была вручаться награда, распорядители торжества с трудом вытащили на трибуну художника, который вместе с женой и дочерью прятался в толпе. Президент республики хочет повесить ему на грудь орденскую ленту, но Далу бормочет: «Оставьте, господин президент, оставьте, вы делаете меня смешным».

Дожив до признания, но изнуренный долголетним трудом, подавленный смертью жены и неизлечимой болезнью единственной дочери, Далу перед тем, как уйти из жизни, формулирует свою последнюю волю в таких словах: «Никаких речей, ни венков, ни почетного караула. Катафалк самый скромный, и на плите на кладбище Монпарнас написать только мое имя».

Роден прав, говоря, что Далу отдавал слишком много времени не скульптуре, а прочему и что это помешало ему проявить свой талант в полную меру. Но беда заключается не в его стремлении служить обществу, а в том, что само это общество, враждебное большому искусству, обрекало его на ремесленный труд. Чтобы как-то прокормить семью, он долгие годы был вынужден лепить банальнейшие пластические орнаменты, которые ему заказывали архитекторы, ради куска хлеба обворовывая свой собственный талант.

Тем не менее он оставил нам совсем немало, и если исключить кое-какие памятники, в которых он подчинялся стилю эпохи, он создал, особенно в области мелкой пластики, замечательные произведения.

Случилось так, что после долгих и упорных поисков некоторые из этих замечательных вещей перешли ко мне. Не столько из больших магазинов в центре, сколько с того огромного торжища — места встречи всех коллекционеров и торговцев, которое обычно именуется Блошиным рынком.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: