Пришлось Старику самому раздобывать средства, в которых государство ему отказало. Сначала он довольствовался тем, что разорял собственную библиотеку, вырывая из дорогих томов цветные приложения, вырывая с болью в сердце, потому что любил книгу до трепета. Однако он был из тех, кто считает, что ни одна вещь, даже книга, не может быть самоцелью, что важнее вложить знания и образы в головы людей, нежели в одиночку наслаждаться красотой неоскверненного роскошного издания.

К сожалению, запасы репродукций в шкафу оказались слишком скудными для полного курса истории искусства — от доисторического и вплоть до модернизма. И тогда отец, который терпеть не мог бродить по улицам — при одной мысли, что нужно зайти в магазин что-то купить, у него возникала аллергия, — поручил мне розыски журналов и книг с репродукциями у букинистов и в иностранных книжных магазинах — их было в городе три.

В те времена в Софии лишь немногие интересовались искусством, и эти немногие своих книг букинистам не продавали. Тем не менее находки, которые мне удавалось делать то тут, то там, нередко наносили значительный урон отцовскому бюджету. Я рылся в еврейских лавках в пассаже Святого Николы, обходил базар подержанных вещей возле канала, исправно наведывался в французский книжный магазин и в немецкий, в зарубежный отдел магазина Чипева и приволакивал домой старые подшивки журналов «Ди Кунст», «Студио» или «Ар виван», рождественские номера «Иллюстрасьон», монографии, посвященные Тициану, Рембрандту или Эль Греко.

Старик аккуратно наклеивал все эти картины и фотографии на цветное паспарту, я помогал ему как мог, а в качестве гонорара получал вторые экземпляры или те, что похуже. Так было положено начало моей собственной коллекции, а спустя какое-то время я решил, что недурно было бы обнародовать мое собственное мнение по вопросам мирового искусства. Однако и с этим делом тоже можно было не торопиться.

В своем увлечении живописью я дошел до того, что однажды купил две кисти и несколько тюбиков масляной краски, нарезал картон и приступил к работе. А через несколько дней уже регулярно ходил в мастерскую к одному молодому художнику и писал на настоящем холсте. Первый мой опус представлял собой городской пейзаж с разноцветными зданиями-параллелепипедами, каких я нигде никогда не видел, разве что на какой-нибудь репродукции. Затем я внезапно перешел к психологическому портрету и нарисовал моего приятеля Вутимского. Картина получилась, по тогдашним моим понятиям, достаточно оригинальная — лицо у Вутимского было зеленым. Тем не менее должен признаться, что я уже тогда смотрел на свои занятия живописью всего лишь как на развлечение и не имел намерения стать художником — вероятно, потому, что краски казались мне материалом более трудным, чем слово.

Не знаю, чем объясняется разнонаправленность моего тогдашнего любопытства — моим собственным характером или чужими влияниями или тем и другим одновременно, но эта разнонаправленность была фактом, о последствиях которого я сначала не подозревал. Моя двоюродная сестра говорила, что все дело тут в знаке Зодиака — я родился под знаком Близнецов. Но я ощущал в себе не двух близнецов, а четверых или пятерых, и пока они были еще в пеленках, все худо-бедно шло своим чередом, а вот когда они подросли, начались адские мучения: каждый из них требовал своего, полагая, будто лишь он один и имеет право на существование.

Отец мой родился не под знаком Близнецов, а между тем писал и стихи и прозу, занимался философией, историей искусства, писал исследования по болгарской и мировой литературе, составлял учебники, читал лекции, создавал декоративные композиции, сам иллюстрировал свои книги, вел полемику по вопросам религии. Но у него все было систематизировано, каждое занятие делалось в нужное время, уступая затем место следующему занятию, каждый труд рождался в результате обстоятельного изучения и долгих размышлений, и вообще, как Старик сам говорил, он работал над одним, чтобы отдохнуть от другого, ибо он отдыхал от работы за работой же и просиживал за письменным столом по шестнадцать часов в сутки.

Быть может, любовь к работе — самое ценное, что я унаследовал от него, но только это пришло не сразу, а постепенно, в мучительном единоборстве с ленью. Даже теперь, столько лет спустя, когда мне говорят, что я много работаю, я с недоумением спрашиваю себя, действительно ли я так уж много работаю, потому что знаю — каждый раз, когда я к чему-нибудь приступаю, мне требуется дьявольское упорство, чтобы победить лень, во всяком случае до той минуты, пока работа не поглотит меня настолько, что я при всем желании не могу от нее оторваться.

Когда я начал писать стихи — примерно в середине гимназического курса

— это было для меня лишь одним из множества занятий. И когда пять лет спустя у меня вышла первая книжечка стихов — это тоже было реализацией лишь одного из многих моих проектов. И если бы кто-нибудь спросил меня тогда, что я считаю своей основной специальностью, я, наверно, основательно бы задумался, прежде чем ответить: писатель.

В сущности, я почувствовал себя писателем только после Девятого сентября 1944 года, причем это во многом заслуга нашего привратника.

У нас на двери не было таблички, и привратник сказал однажды, что у него из-за этого куча неприятностей, то и дело приходят люди и спрашивают, кто занимает квартиру, не пустует ли она случайно и прочее. После чего сам предложил заказать для меня табличку у знакомого мастера.

Неделей позже возвращаюсь домой, привратник встречает меня в подъезде, на лице интригующее выражение человека, который собирается вас чем-то удивить, провожает меня на второй этаж и победоносным жестом указывает на дверь моей квартиры. С ужасом увидел я выведенную пятисантиметровыми буквами свою фамилию, а ниже — ко многому обязывающее добавление: писатель.

Первым моим побуждением было немедленно сорвать табличку, но физиономия привратника выражала такую неподдельную радость, что я удержался. А потом привык, перестал обращать на табличку внимание, так что она и по сей день привинчена к моей двери — самодовольные буквы в пять сантиметров каждая и не менее самодовольная декларация: писатель.

Как я не раз слышал и читал, настоящий писатель — лишь тот, кто пишет потому, что не может не писать, ибо это сильнее его; если он умолчит о том, что распирает его грудь, то задохнется или лопнет.

Наверно, у настоящего писателя это именно так, но признаюсь, что у меня — как это ни унизительно — дело обстоит иначе. Я отчетливо понимаю, что мог бы и не писать. Еще отчетливей понимаю я, что удержал в себе или упустил многое такое, о чем был готов написать. И все так же отчетливо понимаю, что множество вещей написал, не ощущая внутренней необходимости написать их.

Разумеется, сейчас, настукав на машинке тысячи страниц, мне уже трудно себе представить, что я мог бы стать не писателем, а кем-то еще, — точно так же, как бухгалтер, который изо дня в день манипулирует цифрами, не способен вообразить, что мог бы заниматься чем-то, кроме цифр. Но, оборачиваясь назад и даже озирая день нынешний, я вижу, что вопрос с так называемым призванием обстоит немного сложнее. В сущности, я мог преспокойно жить на свете и не подходя к пишущей машинке. Мог бы, хотя и не без сожалений, использовать эту машинку для чего-либо более полезного, например, для составления важных документов: «Проведенная нами проверка показывает, что означенное лицо…» А мог бы и вообще не привыкать к пишущей машинке — той, самой первой, портативной машинке «Ундервуд», одолженной у Старика, который сам так и не сумел к ней привыкнуть, потому что многие десятилетия писал обыкновенной ручкой и фиолетовыми чернилами.

Единственное, чего я, пожалуй, не смог бы, — это перестать вглядываться, рассуждать и фантазировать и, если угодно, опять-таки писать, но в уме. Но тот, кто пишет «в уме», еще не писатель. Каждому из нас известны такие «мысленно сочиняющие», которые никогда не были и никогда не станут писателями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: