– Простите, Кэролайн, но ваш муж был убит или умер, или что там еще с ним произошло. Я представляю, какой это был ужасный удар, и мне кажется, что вы все еще не оправились от него. Я понимаю, мы весь вечер шутили, но позвольте сказать… позвольте мне только сказать, что если возможно за один-единственный вечер, всего за несколько часов, внезапно почувствовать определенную привязанность, то именно это я испытываю к вам, Кэролайн, и мне грустно думать о том, что это такое – потерять мужа. Каждую неделю, ну почти каждую, я разговариваю с людьми, которые только что потеряли кого-то, кого любили, и это всегда печалит меня, Кэролайн, это всегда… это всегда напоминает мне о том, что мы, все мы, что это все… можно потерять. Вы красивы, вам всего около двадцати восьми лет, и к вам непременно должно прийти все самое хорошее. Если бы я не был женат, я бы… нет, я – пас… быть может, лучше… сказать, что, возможно, вы разыскивали меня сегодня вечером, потому что посчитали, что такой наемный писака – обозреватель из бульварной газеты, как я, повидал чудовищное количество человеческих смертей и, следовательно, мог бы сказать несколько подходящих к случаю слов утешения или подать надежду на будущее. Но уверяю вас, – и тут мне захотелось коснуться пальцами ее щеки, всего лишь на мгновение, просто чтобы утешить, как я утешил бы собственную дочь, – я не гожусь для этого. Смерь, Кэролайн, озадачивает и ужасает меня точно так же, как любого другого человека. Я и в самом деле не могу сказать ничего путного в таком… в таком невменяемом состоянии… за исключением того, что я советую вам принять жизнь, продолжать рисковать и выйти замуж за вашего жениха, если он добрый малый, и верить, что не все потери невосполнимы, что жизнь в конечном итоге – прошу прощения, я очень пьян, – что жизнь действительно имеет… имеет какое-то подобие смысла.

Она ничего не ответила и только изумленно смотрела на меня, плотно сжав губы, а мне вдруг захотелось, чтобы теперь в ее изумлении больше не было веселости. Она молча наблюдала за борьбой, происходившей у меня в душе. Я встал и направился к двери, заставляя ноги следовать моим указаниям, а не своим прихотям. Она пошла за мной и, не говоря ни слова, помогла мне надеть пальто, а потом нацепила мне на шею шарф. Ну и красива же она была, прямо дух захватывало!

– Эх, Кэролайн Краули. – Меня качнуло вбок.

– Да?

– Все мужики скоты, и я вместе с ними.

Она улыбнулась, выражая несогласие, потом прижала теплую ладонь к моей щеке и, вздохнув, медленно поцеловала в другую щеку.

– Я позвоню тебе, – прошептала она мне прямо в ухо. – Хорошо?

– Хорошо, – промямлил я, понимая, что меня обвели вокруг пальца.

– Ты в порядке?

– Я… я… Кэролайн, я прямо заинтригован. Я просто… – Мои губы больше не слушались пьяного хозяина, а сам я, качнувшись, налетел на притолоку. Меня вдруг так развезло, что, видимо, предстояло взять до дома такси, а свою машину забрать позже. Я чувствовал себя полным идиотом.

– Но если, с другой стороны, – я едва выговаривал слова, – то, может, этого ты и хотела.

Через двадцать минут такси притормозило в центре, прямо у моей кирпичной стены. Я всегда вытаскиваю ключи, перед тем как открыть дверь, потому что, когда такси уезжает, улица погружается во мрак и к вам может подойти кто угодно и откуда угодно. Даже в стельку пьяный, я не забывал о параноидальной атмосфере Нью-Йорка. И только закрыв за собой на задвижку тяжелую калитку, я смог наконец расслабиться. Город остался по ту сторону стены. Но при чем тут были калитки, стены и засовы, если отныне Кэролайн Краули и история ее злополучного мужа, так странно встретившего свой роковой конец, навсегда вошли в мою жизнь?

* * *

Шесть тридцать утра; пьяная рука (моя рука) под руководством пьяной башки (моей башки), хватая пальцами воздух, нащупала телефон рядом с кроватью, нанесла удар по телефонной трубке, сбросив ее при этом с рычага, затем все так же ощупью нашла последнюю кнопку автоматического набора, помеченную словами «Бобби Д.», в которую, после всех манипуляций, с силой уперся пьяный указательный палец (тоже мой). Как только телефон зазвонил, руке удалось поднять трубку с пола, пока в пьяной башке бродили мысли о Кэролайн Краули, самой красивой женщине, которую я ни разу не трахнул, а в это время уши, вполне трезвые, дожидались ответа Боба Дили, ночного сотрудника отдела городских новостей, человека изнуренного вида с мертвенно-бледным лицом, выглядевшего так, словно он выпил бензина и съел кошачью блевотину, хотя удивляться тут особенно нечему, если в течение двадцати лет просиживаешь каждую ночь в редакции новостей, слушая полицейское радио, обзванивая полицейские участки, прочитывая дюжину газет со всех концов страны и поглощая пончики, а вместе с ними и немалое количество газетной бумаги.

– Редакция Дили у телефона.

– Что новенького, Бобби?

– А-а-а, Портер, мы имеем столкновение такси с каким-то умником на нижнем Бродвее. В час ноль четыре в переулке нашли лежащего навзничь очередного неизвестного, а-ы-а, а в семь ноль-ноль два молодых служащих фармацевтической фирмы, нубийцы по национальности, убиты выстрелом в голову. Но это никого особо не взволновало. В Бруклине некто ограбил банк с помощью отбойного молотка – вырвал ящик с ночным депозитом. В Мидтауне у нас парочка кретинов попыталась прокатиться на пожарной машине, ехавшей по вызову. Так, еще – подожди, не вешай трубку…

Наконец-то затуманенные винными парами мозги начали различать другие голоса. Лайза и дети были внизу. Ложки и миски. Все дети любят овсянку. Любят маму. Добра с детьми. Выглядит вполне прилично, проплывает через день по миле, и когда захочет, вполне может взвинтить меня до чертиков. Любит этим делом заниматься так, чтоб сзади. Почему? Вроде глубже входит, помимо всего прочего. «Ей нравится. Не бросайся яичницей! – Мам, каша осталась, я больше не могу. – Солнышко мое, надо скушать. – А Томми не ест овсянку. – Он ест яичницу, лапонька». Она так долго кормила детей, что они напрочь испортили ей титьки. Высосали подчистую. «Хочу соку. – Ты хочешь соку? – Соку! Хочу соку, мам! – Ешь кашу, Салли!»

– А-а-а. Портер, а у нас тут чемпион по прыжкам в воду…

Я открыл глаза:

– Какой мост?

– У тебя странный голос. Ты что, заболел?

– Нет, какой мост?

– Бруклинский.

– Еще что?

– Парень из строительной конторы, – пропыхтел Бобби, – сломал ногу на работе, не мог больше купить себе пожрать, а его подружка пошла по магазинам. Парень помер от разрыва сердца, не долетев до воды. Когда его вытащили, он был в шапке.

– Рассказывай!

– Точно.

– Мужик прыгает с Бруклинского моста и остается в шапке?

– Да говорят тебе… в полиции сказали, что на голове у него был надет головной убор.

– Ну хватит заливать, Бобби.

– Ну сам их спроси.

– Представляю себе этот головной убор, не иначе как футбольный шлем.

– Не угадал, просто бейсболка, как у «Янки».

– Значит, у него под подбородком была резинка!

– Нет.

– Вот блин, тогда эта чертова бейсболка сидела на клею!

– Нет.

– Ладно. Скажи лучше, ты для меня припас что-нибудь?

– Ясное дело. Я… извини, я сейчас… подожди, не вешай трубку.

Я закрыл глаза и прислушался; внизу стоял невыразимый гвалт. «Тебе намазать еще вишневого джема? – Соку! Соку! – На, Томми, держи. – Ешь омлет. – Не-а! – Мамуля делала его для тебя». Моя жена ну прямо-таки святая. Какое счастье, что я на ней женился. Мужчина видит персиковое платье, и нате вам – у него эрегированный пенис! Кому какое дело до того, что ее мужа переехал бульдозер? Хорош, черт меня подери. Обычный кобель с бушпритом. Приди в себя, подумал я, постарайся понять, чего это стоит. Ну просто крыша съехала. Если пить чаще, то ли еще будет. Я наплел какого-то вздора. Она все прекрасно поняла. «Подбери овсянку, солнышко, и выпрямись, пожалуйста, будь добра, Салли, сядь сейчас же прямо. – Не могу. – Выпрямись, ты расплескиваешь овсяную кашу по всему… я сказала, СЯДЬ ПРЯМО! Хорошо, теперь правильно, барышня, будь умницей, ну пожалуйста! Мы о тебе заботимся или обо мне? – Хоцю яицко! – Ты только что бросил свое яичко! – Съишком хоёдное! – Слишком холодное? – Да! – Я его подогрею. – Мамочка, а когда люди умирают, их тела совсем сгнивают? – Кто тебе это сказал? – Люси Мейер. – Это сказала Люси Мейер? – Хоцю яицко! – Да, Томми! Сладенькая моя, когда люди умирают, у них еще остается дух. – А что такое дух? – Это, у-у-у – вот, солнышко. – Съишком гоячее! – Оно не слишком горячее! – Что такое дух, мамуся? – Подуй на него, солнышко. – Съишком гоячее! – Просто подуй на него. – Падуй?» Из колонки сегодня ни черта не получится, так что я, пожалуй, сделаю несколько звонков, поваландаюсь в редакции, оплачу счета. Ну, вставай же, ты, дерьмо! Так, все еще в стельку. «Дух – это… это твое сердце, сладенькая моя, это то, что ты есть. Но, мамуся, когда ты умрешь, твой дух полетит домой к Богу? – А, тебе кто это сказал? – Не помню. – Это Джозефина тебе сказала?» Вот чертова тварь, эта приходящая няня со своей смесью вуду и католицизма. «Ты делаешь а-а, солнышко? – Не-а. – Мне кажется, у тебя кака в подгузничке». Сделать несколько звонков, отправить по почте чек по закладной. «Нет, каки в штанишках нет». Забыть женщину, которую ты теперь вспоминаешь как самую красивую женщину, которой ты ни разу не обладал. «Давай посмотрим, солнышко, ты съел слишком много яичек. – Я не делал а-а! – Думаю, ты обкакался». Глаза голубые, как почтовый ящик. Ты все еще вдрызг пьян, но я верю, что ты можешь… встать, давай вставай, тебе это по силам, я могу, я пытался, я садился, я возвращался снова в игру под названием «жизнь», и на линии снова возник Бобби:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: