«Поезд Москва–Киев остановился на станции, кажется, Хутор Михайловский. Выглянув в окно, я увидел нечто до того странное и ужасающее, что до сих пор не могу отстранить это впечатление. Я увидел поле, огромное поле, но был ли это луг, пар, озимый или яровой клин – понять было невозможно: поле было покрыто лежавшими, сидевшими, копошившимися на нём людьми с узелками, котомками, чемоданами, тележками, детишками. Я никогда не видел такого количества чемоданов, узлов, всевозможного городского домашнего скарба, наспех прихваченного людьми в дорогу. На этом поле располагалось, может быть, пять, может быть, десять тысяч людей. Здесь уже был лагерь, вокзал, базар, привал, цыганская пестрота беженского бедствия. Поле гудело. И в этом гудении слышалась ещё возбуждённость, горячность недавнего потрясения и уже глубокая тоскливая усталость, онемение, полусон, как раз как в зале забитого до отказа вокзала ночью на большой узловой. Поле поднялось, зашевелилось, тронулось к полотну дороги, к поезду, застучало в стены и окна вагонов, и казалось – оно в силах свалить состав с рельсов. Поезд тронулся. Мы, люди в военном, нарушая жестокий и необходимый порядок, втянули в вагон одну женщину, обвешенную узелками, перехватив с рук на руки её двух детишек – лет трёх и пяти. Она была минчанка, жена командира, и, войдя в вагон, спешила подтвердить это документами, – маленькая, замученная, ничем не красивая, кроме, может быть, глаз, сиявших счастьем внезапной удачи.

…Но удивительным и незабываемым было вот что. Женщина, бежавшая из Минска с детьми в ночь первой жестокой бомбёжки, не успевшая проститься с мужем, находившимся теперь бог весть где, не только не жаловалась на судьбу, но всячески старалась, чтобы люди, не видевшие, не испытавшие того, что уже довелось ей, не были слишком потрясены, не считали бы её положение совершенно ужасным. Приткнув детишек в уголок нижней полки нашего купе, она строго, скромно присела там же на краешек, обдёрнула мгновенно уснувшим детишкам рубашечки, вытерла им вспотевшие личики, незаметно прибралась сама и, кажется, более всего была озабочена тем, чтоб не выглядеть слишком усталой, потрясённой и растерянной. Достоинство хозяйки, матери, женщины, у которой должно быть всё в доме не как-нибудь, а хорошо и опрятно, сквозило во всей её повадке, в сдержанной экономной хлопотливости.

– Ничего, ничего, – говорила с грустной и самоотверженно счастливой улыбкой, – это ещё ничего: дети целы, доберусь как-нибудь. А он напишет туда, старикам. Вот и спишемся.

Какие-то ещё она говорила слова, в которых была такая самозабвенная готовность всё вытерпеть, вынести, не пасть духом и не удручать, не пугать никого своим горем, никому не жаловаться. Как будто в образе этой маленькой матери-беженки первых дней войны дано было увидеть нам всё величие женского, материнского подвига в этой войне».

Из книги «Родина и чужбина»

«Косят бабы небитыми косами,

Лето новое клонится к осени, –

Где отцы? Где мужья?»

Из рабочей тетради 30.VIII.1942

«Начал третью главку «второй» поэмы».

Запись 1.IX.1942

«…Я начал писать новую штуку (Тёркин должен отдохнуть), два отрывочка которой я тебе в своё время посылал. Это будет, не знаю ещё, какая штука, но пишется от сердца, и я, наверно, не ошибусь в своих ожиданиях».

Из письма жене 23.V.1943

«Кажется, пошло…»

Запись 28.V.1943

«Новая моя штука будет более просторной в смысле стиха и лиризма. Менее повествовательной, хотя сюжет поэтически в ней будет очень отчётлив. От «Тёркина» она отличается по замыслу примерно так, как «Мороз, Красный нос» от «Кому на Руси…» Кстати, главный человеческий образ в ней – женщина, потерявшая в войне мужа, затем дом и родимый край, затем ребёнка и, может быть, жизнь. Это всё уже тронуто холодными, корыстными руками наших теа-кино-изо-халтурщиков, но я чувствую, уверен, что про всё это больше знаю и честнее расскажу».

Из письма жене 1.VI.1943

«Когда бабы выли в первый день войны, они плакали о малой беде. Они много знали наперёд из старины, из прежних бедствий – войн. Но того, что война придёт на их порог; что от неё придётся бежать в белый свет, – этого бабы не знали. Многого не знали бабы».

Из рабочей тетради 7.VII.1943

Нет, ни жена, ни даже мать,

Что думала о сыне,

Не в силах были угадать

Всего, что станет ныне.

Куда там было в старину, –

Всё нынче по-иному:

Ушёл хозяин на войну,

Война подходит к дому.

И, чуя гибель, этот дом

И сад молчат тревожно.

И фронт – уж вот он –

                                                за холмом

Вздыхает безнадёжно.

И пыльных войск отход, откат

Не тот, что был вначале.

И где колонны кое-как,

Где толпы зашагали.

Все на восток, назад, назад,

Всё ближе бьют орудья.

А бабы воют и висят

На изгороди грудью.

Пришёл, настал последний час,

И нет уже отсрочки.

– А на кого ж вы только нас

Кидаете, сыночки?..

И то, быть может, не упрёк,

А боль за них и жалость.

И в горле давящий комок

За всё, что с жизнью сталось.

Из поэмы «Дом у дороги»

«Нет заглавия («Солдатка» – опять плохо), значит, нет основного узла, нет фокуса. Написанное не пустопорожне, но оно не цепляется вокруг одного стержня. Это вот-вот найдётся. «Дом у дороги» – почти то, что нужно, только «у дороги» – не то, вроде хутора или кабака, а тут нужен дом, каких тысячи и тысячи, разорённых и сожжённых, – и всё, что было в нём, с ним связано, всё предстанет».

Из рабочей тетради 5.IX.1943

«Вчера почитал старикам (родителям. В освобождённом Смоленске. – А. Т-в) из «лирической хроники», почувствовал, что хорошо, и сегодня стал её продолжать, держась названия «Дом у дороги».

Запись 2.XI.1943

«Я принялся первым долгом кончать вторую поэму. Она должна пойти, если не сказать, что уже идёт, т.к. я в ней врезываюсь поневоле в самую гущу вопросов, которые более всего занимают меня последнее время, да и вообще».

Из письма жене 4.XI.1943

«Читка на активе редакции («Красноармейской правды». – А.Т-в) по единодушному тону выступлений всех поголовно присутствующих оказалась едва ли не одной из самых примечательных моих читок. Люди с волнением говорили, что они потрясены и т.д. и т.п. Тимоша (главный редактор Тимофей В. Миронов. – А. Т-в) в заключение обвинил всех в захваливании, в отсутствии критики и в недооценке того момента, что вещь хотя и хороша, но ещё нет никаких указаний, а в итоге сказал примерно следующее: если будут «отрицательные указания», то я, мол, видите, «критиковал», а если положительные, то нельзя забывать, что руководство провело с автором большую работу, написать, мол, каждый может, а вот дать установку…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: