Врачевательница скрестила руки на груди и поклонилась. Потом, обхватив своими тонкими пальцами большую руку Никоарэ, подняла ее и, приложившись сухими губами к изображению зубра, осторожно опустила руку больного. Обнаживши грудь Никоарэ, она нащупала трехдневной давности повязку, наложенную на рану в левом боку.

Больной вздрогнул, закрыл глаза. Видимо, движения врачевательницы причиняли ему невыносимые страдания.

По установленному порядку, подошла к ней старая хозяйка дома; она несла с помощью своей внучки Илинки и жены управителя низкий трехногий столик, покрытый только что отрезанным от куска полотном. На столике дымился глиняный горшок с только что прокипяченой ключевой водой. Рядом с горшком выстроились, словно его детеныши, три маленьких горшочка, такие же новенькие, как родитель, и тоже необливные.

Помощницы отошли немного в сторону, стараясь не глядеть за порог, в сени, где собрались мазыл, дед Гынжу, Александру и дьяк Раду.

Одна только Илинка метнула в их сторону быстрый взгляд, и сладко отозвался он в сердце Александру. Девушка стояла, кротко опустив светловолосую, гладко причесанную головку. За тенью печали, к которой обязывала ее в эти минуты благопристойность, угадывался кипучий родник жизни; с нею стояла старуха бабка, мазылица Зеновия, выплакавшая все глаза в тоске по единственной дочке, которой уж не было в живых.

Олимпиада достала из корзинки корпию и положила ее в один из горшочков. По немому ее знаку жена управителя Мария облила корпию кипятком. Доставши из корзинки острую стальную лопаточку, Олимпиада принялась разрезать и развязывать старую, заскорузлую от крови повязку. Сняв ее осторожными и быстрыми движениями, она открыла на боку место, пронзенное саблей. Рана была немного выше бедра. Олимпиада смочила ее мокрой корпией из горшочка, и тогда в первый раз помощницы услышали, что она вздохнула с облегчением, и переглянулись просветлевшими глазами.

Врачевательница спокойно продолжала свою работу и все шептала, шептала при этом, словно ворожила.

— А теперь, крестница милая, достань-ка из моей корзинки зеленую бутылочку. Взяла я сушеные в тени цветы зверобоя и настояла на них лампадное масло и продержала тот настой на солнце девять летних недель. И процедила я потом настой через тонкий шелк. И в то масло я, моя детынька, с острия иголки капнула ядовитого соку красавки.

Да будет болящему лекарство пользительно. Пусть уснет он спокойным сном, как почиют поля ночные. Да убаюкает его шелестом ветер. Да войдет в него сила земли.

Приговаривая так, врачевательница перевязывала рану, обвивая стан больного тонким льняным полотном.

— Дорогие мои, — шепнула она опять, — рана чистая. Дадим его светлости отдохнуть. А мы пойдем приготовим травяной отвар с медом, уж я знаю, какой. В девятом часу утра его светлость проснется. И наша девочка Илинка принесет ему в левой руке целебное снадобье, а правой подаст цветок, чтобы порадовать глаза болящего.

Матушка Олимпиада перестала шептать и опять глубоко вздохнула. Порадовалась она успокоению скитальца и улыбка ее, сливаясь с солнечным лучом, пробиравшимся сквозь оконные занавески, дошла до опечаленного сердца Никоарэ.

Улыбка ее и солнце проникли и в души тех мужей, что ожидали в сенях. Но Александру томил в этот час какой-то демон беспокойства. Он чувствовал себя виновным, ибо не только на брата устремлял свой взор. Горящие глаза его беспрестанно искали внучку мазыла, он следил за каждым ее движением, любовался стройным девичьим станом, его томило внезапное желание оказаться с Илинкой наедине, вдали от людей, в лесной глуши.

— Оставим батяню одного, — промолвил он почти бессознательно, заметив, что попадья направляется к нему.

— Оставим одного, — ответила Олимпиада, кивнул головой.

Почудилось Младышу, что старуха все угадала по его глазам, что в голосе ее прозвучала укоризна.

— Войдем в эту комнату, где мазыл иногда держит совет, — повелительно сказала она.

— С кем же держит он совет?

— Порой один думу думает, порой я и кума моя Зеновия ополчаемся на него. Приходят и те люди, коих уже нет в живых, — приходят, когда мы вспоминаем о них.

Дьяк улыбался, слушая слова Олимпиады. Младыш встрепенулся.

— Пусть пожалует и капитан Петря, — продолжала Олимпиада, положив руку на плечо деда и указывая ему на софу. — Усаживайся и ты, дьяк Раду. А ты, крестница Мария, располагайся поближе ко мне. Пусть хозяева дома сидят в тех креслах, в которых я вижу их всегда, когда наезжаю сюда. Илинка пусть останется на той половине, оберегая сон нашего больного. А ты, твоя милость, молодой дубок, побудь с нами, ума набирайся.

«Старуха знает мою тайну», — удивился Младыш и почувствовал, что побаивается ее улыбки.

Дед Петря Гынж тоже озабоченно вопрошал себя: «Назвала давним именем — откуда же знает меня?»

Олимпиада словно услышала вопрос и кротко пропела в ответ:

— Капитан Петря, я знавала твою милость тридцать семь лет назад, когда ты служил Штефану Водэ Саранче[28] и ведал дворцовым приказом в крепости Сучаве.

Старый Гынж встрепенулся от нахлынувших воспоминаний. Штефан Водэ Саранча, сын Штефана Великого, весь вышел в старого князя: невысокий ростом и горячий, легко хватался за саблю.

— Истину говоришь, — пробормотал старик. — Вижу — врачеватели иной раз не хуже колдунов…

— Тебе нечего бояться, капитан Петря. Знаю тебя с той поры; я тоже была при княжеском дворе и вела изнеженную жизнь. Не помнишь меня?

— Припоминаю, — отвечал старик изменившимся голосом. — В княжении Штефана Саранчи был голод в стране, а государевы бояре беззаботно пировали.

— Да, капитан Петря. А помнишь ты, что Штефан Водэ получил от бояр свое прозвище из-за полчищ саранчи, опустошившей поля Молдовы в засушливое лето. И Штефан Саранча призывал бояр пожалеть людей; пусть богатые отопрут свои амбары, а другие хоть бы от долгов пусть освободят бедняков. Поднялись бояре против князя, он же начал их укрощать по примеру Богдана Водэ и Штефаницэ Водэ. Тогда самые приближенные бояре, выйдя в рождественский сочельник из церкви после всенощной, увели с собою государя, задушили его и погребли в никому не ведомом месте.

Дед молчал, уронив на грудь голову, согнувшись под бременем тяжких воспоминаний.

Голос Олимпиады стал тише, но глаза под черными бровями загорелись огнем.

— Супруг мой был учеником Архимандрита Амфилохия и часто говаривал мне, что узнал он у своего учителя, в чем причина бедствия, нависшего, словно проклятие, над нашей землей. Штефан Водэ в княжение свое считал для себя законом — уменьшить силу и власть бояр; благо народное ставил он выше их злобы.

Потому и Богдан Водэ слепой с младых лет поступал, как был научен: грозен был с алчными воеводами. За то и поднес князю духовник отравленную просфору в ночь под пасху в лето тысяча пятьсот семнадцатое от рождества Христова.

Штефаницэ Водэ, законный сын Богдана Водэ, осмелился казнить самого сильного из своих бояр; предал он смерти и его сыновей, дабы не поднялись в стране и другие волки, такие же клыкастые и матерые. Сложил голову на плахе Сучавской большой воевода боярин Арборе, а затем потрудился палач и над другими боярами. А княгиня со своими родичами уморили Штефаницэ ядом.

Александру Корня[29], внебрачный сын Богдана, бояре закололи на охоте.

Господарю Лэпушняну сама жена с благословения митрополита Феофана поднесла отравленный кубок.

Это все, капитан Петря, мы видели своими глазами. Ненасытное боярство дало клятву уничтожить потомков Штефана Водэ, перед которым оно трепетало сорок восемь лет.

Тому два года, как погублен вероломством боярским сын Штефаницэ Водэ Ион Водэ.

Так уничтожили наследников старого господаря Штефана, и без жалости терзают жадные звери нашу отчизну.

Дед Петря слушал, не шелохнувшись.

— Так-то оно так, — пробасил он, когда Олимпиада замолкла. — А почему же господарь Петру Рареш почил в мире в своих палатах рядом с сучавским храмом?

вернуться

28

Штефан Водэ Саранча (1538–1540), сын Штефана III, первый князь, назначенный турками

вернуться

29

Александр III (1540–1541), незаконный сын Богдана Слепого


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: