Улыбнулась Олимпиада.
— Петру Рареш владел мечом духовным, который крепче меча булатного. Да и порядки были иные при его дворе, как то ведомо и твоей милости, капитан Петря.
— Хе-хе, что правда, то правда, — подтвердил, улыбнувшись, старик Петря. — В крепости Сучаве были два отряда телохранителей: четыре сотни бровастых и безмолвных далматинцев под началом Батиште Черного, да четыре сотни храбрецов молдаван, из всех глухих углов, куда загнало их отчаяние… Хе-хе, Рареш Водэ был хитрый старичок: без своих телохранителей шагу не ступал.
Матушка Олимпиада горестно вздохнула и сказала дрогнувшим голосом:
— Так-то, государи и братья мои… Каждый может найти себе уединенное прибежище и успокоить свою душу. Я вот здесь приютилась, где сомкнул глаза мой супруг. Но до слуха моего все еще доносится шум моря житейского. Знавала я достойных людей, да осилили их недруги. Вижу, как все вокруг распадается и пустеют села исконной земли нашей.
Мазыл Андрей Дэвидяну мне двоюродный брат; был он некогда воеводой в Путне, а потом в Нямце, и кормилом его ладьи была справедливость. Но сильные мира сего сослали мазыла в эту цветущую могилу.
Помолчав немного, Олимпиада продолжала:
— Не удивляйтесь, что я будто неразумная, говорю без умолку. Я узнала того, кому надлежит исполнить клятву. И вспомнила обо всем. Может статься, что его светлость Никоарэ будет князем нашей земли, и меч его послужит справедливости, а может, будет и он одною из жертв, но за жертвами следует искупление и победа праведных.
Повернувшись к тому месту, где сидел Младыш, старая попадья увидела пустой стул; ей стала ясно: за спиною барса притаился обыкновенный скулящий волчонок.
— Ой, кума Зеновия, — шепнула она мазылице. — Полно тебе очи слепить, плакать по усопшим. Твоя дочь покоится в святой обители Агафии Нагорной; тебе уже нечего ее оплакивать. Побереги свои слезы для расцветающей ныне юности.
Старая мазылица в ужасе устремила взгляд на попадью, не понимая суровых ее слов, не чуя опасности, надвинувшейся в ту весну.
— Пойдем, — позвала ее Олимпиада, — приготовим успокоительный отвар для болящего.
6. РАЗГОВОРЫ В ДОМЕ УПРАВИТЕЛЯ ЙОРГУ
Захлопал батяня Гицэ Ботгрос ресницами и удивленно уставил очи, когда конь его остановился у крыльца Йоргу Самсона.
— Чудеса! — радостно возопил он своим пронзительным голосом.
Вокруг стола на просторном крыльце Йоргу Самсона сидели за обедом гости. Среди них батяня Гицэ распознал своего нового знакомца дьяка Раду с постоялого двора Харамина, а на другом конце стола, рядом с управителем, увидел и Караймана. А подле дьяка сидел старый воин со строгим лицом.
— Чудеса! — снова воскликнул батяня Гицэ, торопливо слезая с коня. Затем воздел руки, снял кушму[30] и, высокий, худой, большими шагами направился к спешившему навстречу дьяку. Заключил он в объятия своего приятеля, трижды облобызал, оттолкнул от себя, дабы лучше разглядеть, обнял еще раз и лишь после этого угомонился.
— Стало быть, повстречал сотоварищей и попал сюда, в усадьбу нашего мазыла? Значит, дьяк, так уж выше указано. Я-то мыслил встретиться с тобой лишь в иной жизни. А прошел только день — и мы встретились. Сделал я все, как было велено нашим мазылом. Сегодня, после ранней обедни, получив просфору, отправился я из Романа и мчался без роздыху. И у Горашку Харамина не останавливался, боялся опоздать. Э, да у вас тут полное застолье. Гляжу на этих мужей и узнаю в них воинов. Кто они и как зовут их?
— Их-то я и поджидал под горой Боура, друг Гицэ.
— А, вот оно что! — многозначительно протянул Гицэ, делая вид, что все понял. На самом же деле он ничего не разгадал, и безбородое лицо его все сморщилось от нетерпения.
Услышав имена воителей, батяня Гицэ пожелал тут же пожать им руку. Старика Гынжа он почтил особенно долгим и крепким рукопожатием, но дед Петря смотрел на него строгим взором.
— Мы тут не все в сборе, — пояснил дьяк.
— Кого же не хватает?
— Нет за столом нашего господина, — молвил Раду Сулицэ, — и его милости Александру.
— Тогда я пойду в дом мазыла, поклонюсь их милостям.
— Погоди, добрый человек, — с неожиданной мягкостью заговорил старик Гынж. — Вижу я, человек ты хороший, сердце у тебя мягкое, точно теплый хлеб. Садись-ка со мною рядом, выпей со старым воителем кружку вина.
— Беспременно! С этого часу я раб твоей милости! — воскликнул батяня Гицэ.
Он подошел к старику, облобызал его правую руку и осушил его кружку до дна, а затем кинул ее через перила крыльца во двор, где она с грохотом разлетелась на куски, произведя великое смятение среди кур.
— А вот возвращаются наши сотоварищи, стоявшие на страже у горенки нашего господина. Какие вести принесли вы нам, други? Ясные ли глаза нынче у его милости?
— Вести добрые, дед, — отвечал Теодор Урсу.
Алекса Тотырнак пояснил:
— Видели мы, как его светлость засмеялся, приняв из рук девицы стебелек плакун-травы, что принесла она из лесу. Засмеялся и спросил: «Как зовут-то тебя?» — «Все так же — Илинка», — смело ответила она, но, застыдившись, тут же упорхнула.
Едва Алекса окончил свой рассказ, как поднялся из-за стола батяня Гицэ Ботгрос, вытянувшись во весь свой рост, он подошел к Алексе Тотырнаку и положил руку ему на плечо.
Тотырнак круто повернулся и взглянул на него. Казалось, встреча с Гицэ не вызвала у него никаких воспоминаний.
— Кто ты такой? — недоуменно осведомился он.
— Не признаешь?
— Нет.
— Ни по лику, ни по голосу?
— Ни по тому, ни по другому.
— Вглядись хорошенько.
— Гляжу.
— И не узнаешь?
— Нет. Иль, может, ты тот самый Гицэ, которого я когда-то ударил дубиной и кинул в молдовский омут?
— Тот самый. Ох, как я рад тебя видеть!
— Чего же ты радуешься? Ведь я хотел убить тебя.
— А я вот радуюсь, вражье сердце, ведь были мы братьями и жили, как говорит поп Чотикэ, словно у Христа за пазухой. Только сгубила нашу братскую дружбу недобрая сила: жинка Анания, того самого, которого турецкие конники зарубили на войне при Ераклиде Водэ. Любил я ту жинку, а ты отбил ее. Вышел я против тебя с балтагом на тропку, и хорошо ты сделал, что ударил меня и бросил в омут. Пусть лучше будет так. Коли не пустят тебя в рай, я скажу святому Петру: «Пропусти Тотырнака, ибо я простил его».
— Что ж, я рад, что ты выжил, — отвечал Алекса. — И что простил меня, тоже рад. Только Ананьева жинка Мындра была и мне неверна.
— Знаю. Померла она, когда тебя уж в деревне не было. Я похоронил ее в северном углу кладбища по старой елью. Много слез пролил и простил ее тоже, ведь было время — услаждала она дни мои.
— Ты жалостливый, Гицэ. Я бы на твоем месте сжег ее и пепел развеял по ветру.
— Не верю тебе, Алекса. Выпьем из моей кружки, помянем ту, которую оба любили.
Тотырнак хлебнул из кружки батяни Гицэ. Вино показалось ему чересчур терпким. Оба приятеля, сморщив нос, повернулись друг к другу. Обнялись, не дотрагиваясь губами до щетинистых щек, а потом батяня Гицэ отошел в сторонку, одиноко проливая слезы и тихо беседуя со своей душой.
На крыльцо вышла разрумянившаяся супруга управителя Мария, неся большую миску, доверху наполненную горячими пирогами-треухами. Батяня Гицэ поклонился, получил свою долю и, успокоившись, уселся между дедом Петрей и дьяком Раду.
В ту пору хаживала в Молдавском государстве такая турецкая поговорка:
Благодаря правилу «молчи за работой, молчи за столом», турки покорили Византию и много стран и островов христианских, рассказывал Алекса.
Хотели было и молдаване, пировавшие за столом управителя, последовать сему обычаю сыновей полумесяца и целых четверть часа сдерживали просившиеся на уста вопросы и ответы. Но потом махнули рукой и предоставили туркам покорять мир, а сами принялись шумно веселиться, решив, что для них и собственного дома вполне достаточно.
30
островерхая барашковая шапка