Владимир Толмасов

СПОЛОХИ

Исторический роман

Моим землякам — поморам посвящается

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

СМУТА

Глава первая

1

С востока наползала темь августовской ночи. Ровно дул побережник[1], и вода в заливчике бормотала среди каменьев, плескала под корму шняки[2]. Вдали, в самой глубине Кандалакшской губы, над сопками кровавилась заря, трепетала багровыми отблесками на гребешках волн.

Взглядывая туда, дед Тимошка крестился, плотно прижимая пальцы к морщинистому лбу, тощему животу и плечам, шепотом поминал Николу-угодника. Сотворив крестное знамение и надев шапку с полуоторванным ухом, снова брался за парус, по швам перебирал, щупал стежки.

Бориска, сидя на корточках, вытягивал парус из носовой будочки к ногам старика и тоже поглядывал на лесистый берег, ежась от мурашек, бегавших по спине. Лес подходил близко к воде, серые стволы деревьев поднимались к полыхающему небу прямо из валунов, сплошь поросших мхом и брусникой. За ближними стволами — непроглядная темень. Ветер шевелил черными ветвями, посвистывал, постанывал в разлапистых елях, и Бориске все казалось, что из чащобы — не дай бог! — явится какая-нибудь нечисть…

— Башкой-то зря не верти, — пробурчал дед Тимошка, — парус давай. Что у тебя там?

— Да, видно, за багор зацепился. Погоди ослобоню… А слышь, дедко, сколько положили святые отцы за перевоз?

Дед Тимошка засопел, ничего не ответил.

Вздохнул Бориска: «Не хочет говорить — не надо». Сгреб весь парус в охапку, перенес ближе к старику.

…В прошлом году померли Борискины родители в одночасье. В ту пору страшный мор по земле ходил[3], добирался и до севера. Да еще довольно было всяких слухов, от которых и вовсе становилось тошно. Стали появляться во дворах сумрачные расстриженные попы, разные темные люди в грязной драной одежде, клянчили ночлега, вещали осипшими пропитыми голосами, что скоро быть на Руси худу, что грядут времена антихристовы и царствию великого государя Алексея Михайловича кончина наступает, а виной всему — патриарх Никон. Одни странники говорили, что вера православная стараниями Никона обасурманивается, что богослужение скоро начнется по-новому и уж будто велено по его указу старые иконы сжигать. Другие били себя в грудь и с ненавистью вопили, что вознамерился Никон, подобно папе Римскому, поставить власть церковную превыше царской и всю Русь в католическую веру обратить. Доверчиво внимали поморы каждому слову странников, но в конце концов так запутались, что перестали разбирать, где правда, а где ложь. И стала коситься глухомань кандалакшская настороженным оком на белый свет.

Люди с волости перестали ездить на богомолье в дальние монастыри. Одна мать Борискина, жена лодейного мастера Софрона Степанова сына Григорьева, пустилась на старости лет в далекий путь, да вскорости вернулась совсем хворая. И пополз из двора во двор слушок: подхватила-де старая страшную хворобу — кабы всем не окочуриться.

Как-то выпустил мастер скот на пастбище, а вечером ворот не открыл. Напрасно ревела на улице скотина. Оставались запертыми ворота и на следующее утро. И сообразили соседи, что дело худо.

Страшась черной смерти, спалили поморы двор мастера вместе с усопшими, а скотину закололи в лесу подальше. Воротился Бориска с промысла — ни крова, ни родни. Мотался еще по свету братуха старший — Корнилка, а может, и сгинул давно, потому что не было о нем ни слуху ни духу уж много лет.

Долго-то не горевал парень — молод был. Помянул родителей — и сызнова в море: рыбу ловить. Упросил его к себе в помощники дед Тимошка. Своих детей дед не заимел, а одному под старость рыбным промыслом заниматься и вовсе невмоготу стало.

Зиму работал Бориска по хозяйству: дедову избу, шняку починил, снасти. У деда с такой жизни живот от спины отлип, начал дед помаленьку грузнуть, щеки надувать, нос задирать. Все лето промышляли в Кандалакшской губе да на Колвице-озере. Лов удачный был, и приторговать удалось сносно. Но — вот беда! — стал дед Тимошка деньги утаивать, лишь кормил да поил помощника.

Кто знает, какие думы были у деда, когда он деньгу прижимал, — одни ведь со старухой, детей нет, в могилу с собой ни полушки не унесешь, — а только обидно стало Бориске. Вчера после ужина положил он ложку на стол, перекрестился, поклонился и сказал:

— Батяня мой в холопах не был и мне хомут на шею надевать не велел. Уйду я, дедко, тошно с тобой.

Хозяйка сперва в три ручья залилась, потом, видя упрямство Борискино, принялась костить парня на чем свет стоит: и объедает-то он их, и опивает… Дед Тимошка цыкнул на жену, из горницы вытурил, а дальше почал жалобиться, так и этак уговаривал Бориску. Однако тот на своем стоял. Едва упросил его дед еще одну службу сослужить. Сговорился он-де с монахами из кандалакшской обители перевезти кого-то в Кемь. За перевоз деньги давали, и старик на святом кресте поклялся, что в этот раз не обманет, поделится с Бориской по совести, пусть только выручит он — одному-то со шнякой не управиться. Пустил слезу старый, и Бориска деда пожалел.

— Ладно, пособлю. — А сам умыслил: «Приплывем в Кемь, там и распростимся…»

Теперь же дед Тимошка, своего добившись, помалкивает, не сказывает, сколько обещали заплатить иноки. Ну, да бог с ним, не надо тех денег, лишь бы до Кеми добраться, а оттуда хоть на все четыре стороны иди. Работы Бориска не боится: силушки не занимать парню, даром что осьмнадцать недавно минуло в день святых мучеников Бориса и Глеба.

Со стороны поглядеть на Бориску — парень как парень и ростом не слишком велик, а на поверку — матёрей мужика иного: бочку в сорок ведер поднимал и на телегу тихонько ставил. Лицом да мягким русым волосом в мать пошел, двинскую красавицу, а смуглота да глаза голубые от отца достались. Уж и девки украдкой на него заглядывались, но Бориске не время было о женитьбе думать. Ни кола ни двора у него, погулять не в чем выйти — дырявые дедовы штаны донашивал. И, видно, крепко сидела в его роду тяга к скитаниям. Отец-то, прежде чем осесть в глуши кандалакшской, набродился по свету. Корнилко вон тоже убрел невесть куда. И Бориске хочется поглядеть, как люди в иных местах живут, да и грамоте выучиться…

На берегу вдруг треснуло, плюхнулся в воду камень — и перед шнякой выросли три черные фигуры. Бориска оробел: жутко было смотреть на недвижных молчащих людей. Даже дед Тимошка мелко крестился и шептал: «Свят, свят…»

Наконец один из пришедших глухо спросил:

— Эй, дедко, готов ты?

Дед Тимошка встрепенулся, сбросил с колен парус.

— Всё изладил, как было говорено, преподобные. — И полез в нос шняки, загремел чем-то.

Из-за дальнего кряжа высунулся горб месяца, и лица чернецов проявились смутными серыми пятнами под глубоко надвинутыми на лоб скуфьями[4]. Лишь у одного из трех голова оказалась непокрытой, и Бориску это удивило.

— Влазьте борзо[5], - проговорил дед Тимошка. — Бориска, садись за весла.

Монахи, тяжело дыша и раскачивая шняку, влезли. Тот, который был без скуфьи, шагнул через скамью, но оступился. Бориска успел подхватить инока.

— Спаси тя бог, — молвил чернец.

Бориска опустил его на скамью. Рядом рассаживались остальные. Мимо, хватаясь за что попало, прополз на корму дед Тимошка.

— Разворачивай, поехали. Ослобонил я варовину-то[6].

В три гребка Бориска повернул шняку носом в море. Беззвучно опуская весла в воду, разгонял суденышко. Рядом проплыли блестевшие под луной баклыши[7], на них недвижно сидели чайки.

вернуться

1

Побережник — северо-западный ветер.

вернуться

2

Шняка — промысловая лодка

вернуться

3

В 1654 году на Руси свирепствовала чума, которая истребила в некоторых деревнях все население поголовно.

вернуться

4

Скуфья — остроконечная мягкая черная монашеская шапка.

вернуться

5

Борзо — быстро, скоро, резво.

вернуться

6

Варовина — веревка.

вернуться

7

Баклыш — большой надводный камень.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: