— Дерево ставь, — прошамкал с кормы дед Тимошка, — парусом пойдем с попутным.

Бориска уложил весла, привычно взялся за дерево, длинную мачту, приладил к ней реёк с парусом. Шняка ходко пошла в полуденную сторону. Ласково погладив вздувшийся парус, парень оглядел его снизу доверху.

Любил Бориска ветер и всегда сравнивал его с могучим, полным необузданных сил конем. То, тихий, уветливый[8], тычется ветерок теплой мордой в обвисший парус и неторопким копотливым шагом влечет шняку по смятому рябью морю, то вдруг, круто изменив свой нрав, обернется диким ветрищем, ударится в бешеный намет — и загудит, застонет старая замша парусов, резво полетит меж разлохмаченных волн суденышко, угрожающе валясь на бок, скрипя бортами и содрогаясь от носа до кормы. Тут надобны кормщику крепкие руки и холодная голова. Не терпит ветер ни лихачей, ни душ заячьих — вырвет из рук кормило и понесет. И лопнут тогда паруса, и судно, как повозку без кучера, подхватит ярый вихрь и повлечет навстречу неминуемой гибели… Но не вечно же буйствует ветер, иссякают и у него силы. Рассыпая нежную шипящую пену по пологим склонам тяжелых волн, устало дышит он и вот уж ровно и сильно, размашисто гонит судно к родному берегу. И радуется сердце кормщика…

За берегом ветер был слабый, и кое-где на парусе виднелись складки. «Выйдем на голомянь[9] — расправятся», — подумал Бориска и, еще раз оглядев замшу, перебрался к деду Тимошке.

— Поди, дедко, вздремни, я пригляжу.

Старик кряхтя начал укладываться на рыбины — дощатый настил, завозился с тулупом.

— Эка! — вдруг сказал он, вытягивая шею и глядя за корму. — Неладно дело.

Бориска оглянулся. В густой черноте угора, от которого они отошли, мелькали крохотные огоньки, ветер доносил слабые звуки. Верно, на берегу кого-то искали.

Цепкие пальцы стиснули Борискино колено — тот самый чернец без скуфьи сверлил горящим взглядом побережную темень.

— Всполошились антихристовы слуги, никониане алчные, — проговорил он.

Бориске стало не по себе. Видать, утекли монахи из монастыря не просто, а из-под стражи. А ну как воры они! Немало нынче воров да татей беглых объявляется в Поморье. А этот чернец до чего страшенный и глядит-то как! Наскрозь прожигает.

Парень чуть двинул сопцом[10], и шняка побежала шибче. Побережник наполнил парус, выгладил морщины.

Бориску давно мучило любопытство, почему одни поносят Никона, другие наоборот, шерстят архиереев, вознося патриарха; у спорщиков иной раз дело чуть до драки не доходило. Может, разъяснит чернец, в чем тут толк.

— Слышь-ка, святой отец, — обратился он к монаху, — чем же худы тебе никониане, может статься, иные-то еще дурней.

Тот перевел жгучий взгляд на парня, но Бориска не опустил век.

— Ишь ты, — наконец вымолвил инок, — дерзновенен детина, но чую, чист душой. Зови меня впредь отцом Иоанном.

Он помолчал немного, прислушиваясь.

— Так не ведомо тебе, детина, почто никониан антихристовыми слугами нарекают? Скажу. Время у нас есть, спать не хочется. Внимай, детинушка. Ты слыхивал небось про пустынника — преподобного Елизария Анзерского, у коего Никон в учении около десяти лет пребывал.

Бориска почесал в затылке: нет, неведом ему такой старец.

— Преподобный Елизарий, пустынник Анзерский, сказывал, будто было ему видение, — продолжал отец Иоанн, — когда творил он службу в церкви Никону. Тишь стояла в храме, и молитва старца легко к богу шла.

Отец Иоанн подобрал ноги, обхватил колени длинными руками.

— А дале приключилось вот что. Затрепетали вдруг и потухли свечи, хотя Елизарий не ощутил даже легкого дуновенья. Тут же засветился алтарь светом чудным, и зрит старец: возник черный, аки уголь, росту исполинского ефиопянин с когтями на пальцах, и в тех когтях держал он змия великого и опускал того змия Никону на шею…

Голос отца Иоанна звучал глухо.

— …И заговорил в уши Елизария мягкий глас, чтоб не страшился увиденного, а еще заклинал старца, дабы ведал он, что Никон, человек роду темного, друг сатаны и предтеча антихристов, смутит Русь от края до края, и церковь православную осквернит, и обернется архиереем великим и отцом царя святейшего… А змий в тое время огненною пастью лобзал Никона в уста… Сбылось предвидение — ныне патриаршит Никон третий год[11].

Отец Иоанн вздел правую длань, пальцы сложились в двуперстие:

— Да вразумит вероотступника господь и защитит Русь от антихриста!

— Истинно так, отец Иоанн, — вразнобой заговорили монахи. — Твои слова — богу в уши!

Противные мурашки забегали по спине, Бориска подвигал лопатками. Эких страстей наговорил чернец на ночь. Однако, вишь ты, как оно обернулось-то. Предтеча антихристов на патриаршем престоле оказался. Недоглядели, стало быть, епископы, застлал им очи сатана…

— Скоро все наизнанку вывернется, — приглушенно сказал отец Иоанн, закрывая глаза и становясь похожим на мертвеца.

— А с нами-то что станется, горемышными? — подал голос дед Тимошка из-под тулупа. Он как забился под овчину, так и не вылезал оттуда.

— Худо вам будет вовсе, — ответил отец Иоанн, не подымая век. — Старец соловецкий Пимен своими очами зрел, как Никон в Новгороде благословлял народ обеими руками.

— Чисто католик, — вздыхали монахи. — Спаси, богородица!

— То люди сказывают. Мне же, грешному, на себе довелось испытать богомерзкие чины богослужебные, кои Никоном введены во храмах наших. Скоро и до северных монастырей доберется рука антихриста, и зачнете вместо шестнадцати земных поклонов отбивать токмо четыре, а остальные двенадцать на поясные смените… Бориске было все равно, сколько и каких поклонов надобно творить на молебнах, однако по тому, как забеспокоились чернецы и заохал дед Тимошка, он решил, что дело и впрямь хуже некуда.

— …Католический четырехконечный мерзкий крест ныне на просфорах московских по патриаршему указу печатают, — рассказывал тем временем отец Иоанн, — продана вера предков наших, брошен к стопам еретиков и богохульников православный осьмиконечный крест наш, на коем Христос-спаситель распят был.

Монахи, видно, об этом уже слыхали, потому что сидели молча и лишь головами покачивали.

— Я же всякий раз, в соборный храм приходя, тому противился и Никону о святотатстве в глаза говорил. Ан горд патриарх, — в голосе отца Иоанна прозвучало сожаление, — облаял он меня, скуфьи лишил и сослал…

«Вот оно что, — подумал Бориска, — Никон на отца Иоанна епитимью[12] наложил, потому он без скуфьи ходит».

Отец Иоанн осенил себя размашистым крестом:

— Одначе не оставил господь, пособил уйти, и дети мои духовные тож со мной. Теперь все тебе ведомо, старик, и тебе, детина.

— А с нами-то как же? — опять спросил дед Тимошка.

Отец Иоанн запахнул кожушок, успокоил деда:

— Никто не знает, что везете нас вы.

— Я не о том, — дед Тимошка высунул наконец нос наружу. — Куды нашему брату деваться, коли антихристовы времена наступают?

Отец Иоанн задумался, потом медленно, точно трудно ему было, сказал:

— Допреж всего сломить надо Никонову гордыню — в ней зло есть. Смирится Никон, все образуется само собой.

— Ну-ну, — проговорил дед Тимошка, пряча нос, — дай-то бог!

2

Плыли ночью, днем таились под крутыми берегами карельских островов. Бориска разглядел утеклецов[13] как следует.

У отца Иоанна лицо желто, как у покойника, длиннющие волосы не чесаны. Один сын его духовный, чернец Власий, огромен до страшноты, черен и смугл, в налитых покатых плечах угадывалась медвежья силища, грудь широка, ноги столбами; с этаким бороться — ни в жизнь не одолеть. У другого, Евсея, глаза прыткие, сам весь гибкий, живой. Он намекнул, что до пострижения в сынах боярских ходил, мол, Бориска ему не ровня.

вернуться

8

Уветливый — ласковый, приветливый.

вернуться

9

Голомянь — открытое море.

вернуться

10

Сопец — руль

вернуться

11

Никон был поставлен в патриархи в 1652 году. Описываемые в главе события относятся к августу 1655 года.

вернуться

12

Епитимья — церковное наказание.

вернуться

13

Утеклец — беглец


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: