— Сравнил! Те четыреста рублев — деньги медные. Я же серебром плачу.

— Да ты из этого лома и пять сотен начеканишь.

— Тише! Орешь, как на торжище.

Фирсов не унимался:

— А у нас и есть торжище. Выкладывай десятку, не то заберу товар и продам хотя бы твоему соседу. Уж он-то из когтей не выпустит.

— Погоди! Куды торопиться? Бери седмь рублев.

Фирсов махнул рукой, опустился на корточки перед коробом и стал ссыпать туда медный лом.

— Эх, Пантелей Лукич, да рази ж я не ведаю, что на денежки, кои из этой меди выкуешь, собираешься ты в Сибири мех да рыбий зуб[85] куплять. В купцы собираешься, а за три рубли удавиться готов.

Поздняков затряс ладонями:

— Тихо, тихо!.. Головы-то, чай, у нас с тобой одни. Опять, видно, тестюшка язык распустил. Поил его?

— Жалко старичка.

Поздняков дробно рассмеялся.

— Вот и связал нас черт веревочкой.

— Гнилая та веревочка. Возьму да дерну — и конец.

В руке у Позднякова оказались клещи:

— Ты на что намекаешь, святая образина?

Герасим проворно вскочил, сунул руку за пазуху.

— Но-но-но… Фирсов еще никого не продавал. А медь эту продам, да не тебе.

— Черт упрямый! На, подавись!

Фирсов тщательно пересчитал деньги.

— Гривенничек недодал, православный.

Поздняков молча сунул в жесткую ладонь чернеца гривенник, оттащил короб куда-то в темноту. Пыхтя, долго возился с ним. Прятал.

— Любопытно мне глянуть, что за деньги из-под твоего чекана выходят, сказал Герасим, когда Пантелей Лукич вернулся весь в пыли и саже.

— А что на них глядеть. Слава богу, пока еще вам в руки не попали. Наплакались бы.

— Потому и спрашиваю, чтоб знать, чем они от истинных, от государевых отличаются. Ну как попадутся мне… Дай поглядеть-то.

Поздняков вздохнул, ушел в самый дальний угол кузницы. Герасим тем временем снял скуфью, надкусив нитку, оторвал край подкладки и снова надел скуфью на голову.

Пантелей Лукич принес увесистый мешочек, поставил на наковальню, развязал. Глазам Фирсова предстали блестящие медные копеечные монеты, на первый взгляд ничем не отличимые от настоящих.

— Ловко, все как надо, — проговорил чернец и вдруг, сорвав с головы скуфейку, закрыл ею мешочек, загородил спиной от двери, зашептал: — Ходит кто-то!

Пока Пантелей Лукич, раскорячившись, выпятив зад, глядел в щель сарая, Герасим высыпал пару горстей поздняковских монет за подкладку скуфьи и спокойно надел ее.

— Кто там?

— Нет никого.

Поздняков, вернувшись, убрал мешочек.

— Где же ты их пользуешь? — спросил Герасим, тоскливым взором провожая мешочек. — И пошто в кузне, а не в избе прячешь?

Пантелей долго не отвечал. В темноте слышалось только сопение и постукивание каких-то вещей.

— Отвяжись! Не приставай боле, — наконец бросил он.

Герасим развел руками:

— Да это я так… Не боись, тайну твою сохраню.

— И то! Помнишь притчу Соломонову: «Веди тяжбу с соперником твоим, но тайны другого не открывай, дабы не укорил тебя услышавший это, и тогда бесчестие твое не отойдет от тебя…»

Пантелеевы слова вспомнил Герасим, когда, приехав на подворье и уединившись в отведенной для него келье, высыпал на стол фальшивые деньги. Горькая усмешка скривила его бледные губы.

Везет Позднякову, ох, как везет! А его, Герасима, всю жизнь преследовали неудачи. Уж такой он невезучий уродился. Другие крадут сотнями, и все с рук сходит.

…Будучи приказчиком монастырским в Варзужском усолье, он хитро и тихо продал на сторону выловленную семужку. Никто из своих не ведал, куда рыба могла подеваться. И все было бы шито-крыто, да по пьяному делу сболтнул он дьячку, тот и выдал его с потрохами. Как ни отпирался Герасим, как ни клялся на образах, что никакой рыбы видеть не видывал, а пришлось возвращаться в обитель скованным. Ну там, конечно, учинилось наказание вспомнить тошно. Но архимандрит Илья благоволил к любимцу, и покатил Герасим опять же в должности приказчика в усолье Яренское. Повел Фирсов деяния кипучие в усолье, однако уже не мог равнодушно смотреть на доходы монастырские, поступавшие от церквей, с промыслов и оброков. «Семь бед один ответ», — решил Герасим и, не раздумывая больше, запустил руку в казенную мошну, взял «пригоршню малую», да оказалось в этой «пригоршне» как на грех — ни много ни мало — пятьдесят рублёв. Кончилось все битьем на «козле»[86], и дал себе слово Герасим никогда боле не красть казенного. Стал пытать счастья среди братии. У старца Исайи стянул сто двадцать рублев да еще его же и обвинил в незаконном присвоении тех денег с мельничного сбора. Не помогли пылкие обличительные речи — снова выдрали Герасима. Но — лиха беда начало — страсть к чужому добру не унималась, а разгоралась пуще. Тихим обычаем украл он у келейного брата Нектария семьдесят рублев, у черного попа Игнатия, пока тот рот разевал, двадцать рублев уволок… И били его и смиряли жестоким наказанием, но уж такой был Герасим Фирсов книгочей, ярый поборник древнего богослужения, сочинитель «Слова о кресте», — что не могли остановить его никакие жестокости. И всё ж терпелся он в старцах соборных, и щадил его архимандрит Илья за книжность и хитроумие…

И сидел ночью морозною Герасим в курьярецкой келье и гадал, как-то обошлась его проделка с полуслепым старцем больничным Меркурием: всучил он Меркурию за медный лом вместо денег кружочки, из белого железа самолично вырезанные…

4

Архимандрит Илья полулежал в кресле, запрокинув голову, и горячая волна печного жара обдавала худое костлявое тело. Из печки с треском вылетали раскаленные угольки. Жадно пожирая поленья, гудело, бесновалось пламя, и чудовищная тень отца Ильи вздрагивала на багровой стене. Холщовые штаны архимандрита закатаны до колен, у ног — корытце с горячей водой. Сидящий на корточках служка больничный макал в воду полотенце, рывком расправлял его и прикладывал к желтым ступням настоятеля.

Тепло размеряло, клонило в дрёму, но мешал ножичек, которым служка срезал и скоблил размягченные мозоли. К тому же в голову лезли беспокойные мысли.

…Осенью после Покрова с величайшим бережением доставили в монастырь богослужебники новой печати и суровый патриарший наказ пользовать их в церковной службе. Приняв их, отец Илья почувствовал себя как на острие ножа. С одной стороны, чтобы не накликать беду на себя, он не прочь был распорядиться начать новое богослужение. А что делать? Неронов не выстоял, хоть и покровителей у него хватало, и каких! Но лишь попадала на глаза подпись — «Великий Государь и Патриарх всея Руси Никон», рассудок уступал место гневу. Архимандрит и раньше недолюбливал Никона. С того часа, когда был отец Илья поставлен игуменом соловецкой обители и вместе с саном ощутил всемогущество власти, стал он воспринимать оказываемые ему почести как нечто само собой разумеющееся. С той поры, уж если он кого и просил, то лишь самого государя. С той поры другие просили у него. Но гордец Никон, нищий кожеозерский пустынник, при встречах держался наравне, не выказывая почтения. А потом… Потом каждый шаг Никона к вершине духовной власти вызывал у отца Ильи уже не досаду, а ненависть к удачливому мордовскому смерду. И даже титул архимандрита, выхлопотанный Никоном, принял он без особой радости и смотрел на него, как на подачку. Будучи человеком неглупым, догадывался он, что за этим следует ожидать событий куда более важных, чем вывоз мощей святого Филиппа в Москву. И вот как гром с небес указ о новом богослужении. Хаос! Содом и Гоморра! Но и тут отец Илья не потерял головы. Невидимый червь подтачивал отлаженное монастырское хозяйство, и это беспокоило больше всего. В конце концов было отцу Илье все равно, по каким книгам служить молебны. Однако ему было ясно, что виновник хозяйственных невзгод — патриарх, и любая борьба с ним на пользу обители…

Велел он тогда казначею прибрать присланные книги в казенную палату да запереть покрепче. Служба в храмах шла по-старому. Вместе с тем настоятелю было хорошо известно — на примере других епископов, — как поступает патриарх со своими противниками. Над головой сгущались тучи. Повсюду шныряли доброхоты Никоновы, и уже за почетный прием, оказанный Неронову, заслужил отец Илья епитимью. Удары стали сыпаться один за другим. Из-под власти настоятеля выскользнули анзерские пустынники, а он, архимандрит могущественного монастыря, как последний служка, должен был доставлять им всякие припасы безвозмездно. В бешенстве сжимал отец Илья кулаки, узнав, что отныне и навеки мог он обращаться к государю не иначе как через новгородскую митрополию. Но пальцы разжимались, едва вспоминал он о судьбе Павла, епископа коломенского. Правдами-неправдами хотел Павел посадить в патриархи вместо Никона своего родственника, иеромонаха Антония, но Никон упредил удар, низверг с престола старика, святительские одежды содрал при народе, предал его лютому биению и сослал в Хутынский монастырь. Люди бают: сошел Павел с ума.

вернуться

85

Рыбий зуб — моржовый клык.

вернуться

86

Осужденного привязывали к доске на ножках и били батогами либо плетью (в монастырях).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: