Отец Иоанн много писал. На груди у него, как у подьячего, болталась медная чернильница в виде сундучка, за пазухой прятал он полоски бумаги и футляр с перьями.

Сумбурные мысли, воспоминания одолевали отца Иоанна.

Вот он, протопоп Казанского собора Иван Неронов[14], в первопрестольной. Под высокими сводами храма — торжественное пение, наполняющее душу несказанной радостью, в золотых окладах иконостасов вспыхивают блики от множества свечей, умиротворяюще пахнет ладаном. Радуется душа протопопа, ибо тут ему и почитание, и благолепие, и пригожество, и благоденствие. А в богопристойном доме, в натопленной горнице, — долгие, за полночь беседы со странничками, для коих ворота протопопова двора никогда не затворялись. Из тех бесед узнавал Неронов, что среди сельских попов зреет недовольство князьями церкви, что по боярским и дворянским вотчинам попов и дьяконов наравне с холопами сажают в колоды и цепи, бьют нещадно и от церкви отсылают за прямоту слова, что священнослужители вкупе с крестьянами в иных местах поднимают бунты, жгут барские хоромы и проливают кровь. Неронов вздыхал, крестился и отсылал странничков на отдых, а сам зажигал свечу и торопливо записывал размышления свои, чтобы назавтра поведать их своим единомышленникам… И вставало перед взором отца Иоанна просторное обиталище Стефана Вонифатьева, царского духовника, который был главой ревнителей православия. Неронов восседал на широкой скамье, слева — хозяин, справа — Никон, в ту пору — архимандрит Новоспасского монастыря. Говорили много, осуждали сельское духовенство за пристрастие к бунтам против архиерейской власти и самих иерархов, которых хотели заменить своими, послушными людьми, дабы спасти православную нравственность. А еще говорили, что все это нужно для того, чтобы изгнать пороки, укрепить добродетели и почтение к церкви, искоренить пьянство и запретить страшные кабаки, добиться стройной чинности богослужений и установить соборное начало. А для того надобен был решительный патриарх.

Обивая царские пороги, ревнители православия добились патриаршего престола Никону и облегченно вздохнули: быть отныне собору истинному, а не иудейскому сонмищу. Да и сам Никон не сплоховал — сумел показать себя в расправе с новгородскими и псковскими бунтарями[15].

Но не успели ревнители московские воздать хвалу новому патриарху, как оборотился их ставленничек вторым государем святейшим всея Руси, стал царским другом собинным[16] — и ну творить всё по-своему.

Неронов зябко повел плечами, вспомнив деяния патриарха.

Возвысился Никон, и содрогнулось православие, когда стал он подстраивать его под веру греческую, испоганенную насилием турского Махмута, лукавым Флоренским собором да римскими науками. Очухались ревнители, подняли голос в защиту древнего благочестия, попытались увещевать зарвавшегося владыку. Однако патриарх и слушать не пожелал бывших соратников, и кончились дни благоденствия для Неронова. С той поры видел он белый свет сквозь решетки темниц московского Симонова, вологодского Спасо-Каменного и наконец Кандалакшского монастырей. Сослали в холодные сибирские края и пылкого протопопа Аввакума. Лишь Стефан Вонифатьев царицыной милостью оставался в первопрестольной. Однако Иван Неронов не думал сдаваться. Годы работы книжным справщиком на печатном дворе у князя Львова не прошли даром. Речист был протопоп, речист настолько, что, сидя в вологодском монастыре, едва не взбунтовал своими проповедями чернецов. Ну и добился, конечно, — упрятали новоявленного Златоуста подальше, в Кандалакшскую тюрьму под крепкий караул…

Слава господу! — освободился… А вот что теперь делать?

И в самом деле, убежав из тюрьмы, Неронов поначалу растерялся: куда деваться? Кругом сыщики патриарха, десница у Никона оказалась длинной и твердой. Уж ежели сейчас попадешься, синяки считать и плакать по волосам не придется. А виниться перед Никоном не хотелось до скрежета зубовного. Чай, оба они мужицкого роду-племени, вровень на земле стоят. Пущай-ка сам патриарх смирит гордыню, небось не отвалится башка-то. Потому и решил Неронов вернуться в Москву, и не как-нибудь, а помилованным самим царем. Царя о том царица упросит, а царицу на такой путь благой наставит старый друг Стефан Вонифатьев.

Не видя другого выхода, отец Иоанн принялся строчить письма, прикинув, что лучше и безопаснее всего отправить их с нарочным из Соловецкого монастыря, куда придется заехать для этой цели на денек-другой. В том, что приветят его на Соловках, Неронов не сомневался: тамошний архимандрит Илья любит патриарха, как собака палку…

Бориске редко доводилось видеть, как слова на бумагу кладут, и он стал глядеть через плечо отца Иоанна. Тот нахмурился, заслонил письмо спиной.

— Не серчай, отец Иоанн, — сказал помор, — я ведь неграмотной. — Чудно мне видеть писанину. Верно, тяжкая это наука, не всякому дано. Кабы обучиться…

Неронов пристально глянул на парня.

— Нет, Бориска, читать да писать — наука нехитрая. Однако терпение да охоту надобно иметь.

Он отвернулся и снова стал перышком скрипеть. Закончив и скатав бумагу в свиточек, спрятал письмо в туесок, потом подозвал Бориску:

— Поедем со мной. Грамоте обучу, станешь мне помощником.

Бориске только того и надо: уйти-то все равно задумал. Он скосил глаза на деда Тимошку, но тот мирно похрапывал на корме под тулупом.

— Долга ли дорога?

Отец Иоанн задумчиво покачал головой.

— Лгать не стану. Длинен путь, а где конец и каков, сам не ведаю. Поначалу дорога на Соловки ляжет.

Не раздумывая, Бориска ударил кулаком по колену.

— Согласен, отец Иоанн! Ты меня грамоте учи, я тебя оборонять буду от лихих людей.

Еще одну ночь проплыли. Под утро шняка вошла в Кемскую Салму. Парус опустили, Бориска сел на весла и стал грести, держа лодку ближе к берегу. Вскоре старик высмотрел узкую лахту[17] и направил в нее шняку.

Когда суденышко ткнулось носом в камни, Власий передал деду Тимошке кису малую, в которой звякнуло. Старик бережно принял мешочек, на Бориску даже не глянул.

Парень усмехнулся, прошел на нос, пособил отцу Иоанну взойти на угор. Вернулся, подобрал свой тулупчик и узелок, который загодя приготовил.

Дед Тимошка, отвернувшись, горбился на скамье, должно быть, деньги считал. Из-под ветхой шапчонки на тощем затылке виднелись реденькие волосы. Бориске снова стало жаль деда: пропадет ведь старый один-то. Однако слово дано отцу Иоанну. Он стащил с головы треух.

— Прощай, дедко, — сказал старику, — не поминай лихом. Даст бог, свидимся.

Дед Тимошка встрепенулся.

— Борюшко, — пробормотал он, — уходишь, значит.

— Ухожу. Сам не ведаю куда, однако иду. Видно, доля моя такая.

На глазах у старика показались слезы. Он шмыгнул носом, протянул кису.

— Сынок, да как же… — шагнул к Бориске, запутавшись в парусе, чуть не упал. — Деньги-то, вот они… Забери ты хучь все, лишь останься… Сынок, Борюшко!

Бориска опустил голову. Ой, уходить надо немедля, а не то вовсе разжалобит дед.

— Нет, дедко. Денег мне не надо. Не серчай. Дождись шелоника[18], уплывешь в обрат с попутным. Прощай!

Он вскинул тулупчик на плечо, подхватил под мышку узелок, шагнул из лодки и пустился догонять чернецов.

3

Именит и достославен Соловецкий монастырь.

Без малого по всему Поморью раскинулись его угодья земельные, богатые дичью да зверем леса дремучие, полные всякой рыбы лешие озера[19].

Во многих местах вотчины с полторы тысячи крестьянских душ варили соль, не давая оскудеть монастырской казне. На многие мельницы отвозилось с полей зерно. Вертели мельницы крыльями, шумели водяными колесами, и сыпался в сундуки келарских палат мельничный сбор — деньги немалые.

вернуться

14

Неронов Иван (1591–1670) — московский протопоп, один из идеологов раскольнического движения.

вернуться

15

В 1648 году Никон был возведен в сан митрополита Новгородского и принял активное участие в подавлении народного восстания в 1650 году.

вернуться

16

Собинный — личный

вернуться

17

Лахта — небольшой мелководный залив.

вернуться

18

Шелоник — юго-западный ветер.

вернуться

19

Лешие озера — глухие, дикие.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: