Велика была сила его фантазии, но - несмотря на непрерывно и туго напряженное внимание к оскорбительной тайне смерти, он ничего не мог представить себе по ту сторону ее, ничего величественного или утешительного, - он был все-таки слишком реалист для того, чтобы выдумать утешение себе, хотя и желал его.
Это его хождение по тропе над пустотой и разъединяло нас всего более. Я пережил настроение Леонида давно уже, - и, по естественной гордости человечьей, мне стало органически противно и оскорбительно мыслить о смерти.
Однажды я рассказал Леониду о том, как мне довелось пережить тяжкое время "мечтаний узника о бытии за пределами его тюрьмы", о "каменной тьме" и "неподвижности, уравновешенной навеки", - он вскочил с дивана и, бегая по комнате, дирижируя искалеченной ладонью, торопливо, возмущенно, задыхаясь, говорил:
- Это, брат, трусость, - закрыть книгу, не дочитав ее до конца! Ведь в книге - твой обвинительный акт, в ней ты отрицаешься - понимаешь? Тебя отрицают со всем, что в тебе есть, - с гуманизмом, социализмом, эстетикой, любовью, - все это - чепуха по книге? Это смешно и жалко: тебя приговорили к смертной казни - за что? А ты, притворяясь, что не знаешь этого, не оскорблен этим, - цветочками любуешься, обманывая себя и других, глупенькие цветочки!..
Я указывал ему на некоторую бесполезность протестов против землетрясения, убеждал, что протесты никак не могут повлиять на судороги земной коры, - все это только сердило его.
Мы беседовали в Петербурге, осенью, в пустой, скучной комнате пятого этажа. Город был облечен густым туманом, в серой массе тумана недвижимо висели радужные, призрачные шары фонарей, напоминая огромные мыльные пузыри. Сквозь жидкую вату тумана к нам поднимались со дна улицы нелепые звуки, - особенно надоедливо чмокали по торцам мостовой копыта лошадей.
Там, внизу, со звоном промчалась пожарная команда. Леонид подошел ко мне, свалился на диван и предложил:
- Едем смотреть пожар?
- В Петербурге пожары не интересны.
Он согласился:
- Верно. А вот в провинции, где-нибудь в Орле, когда горят деревянные улицы и мечутся, как моль, мещане, - хорошо! И голуби над тучей дыма видел ты?
Обняв меня за плечи, он сказал, усмехаясь:
- Ты - все видел, черт тебя возьми! И - "каменную пустоту" - это очень хорошо - каменная тьма и пустота!
И - бодая меня головою в бок:
- Иногда я тебя за это ненавижу.
Я сказал, что чувствую это.
- Да, - подтвердил он, укладывая голову на колени мне. - Знаешь почему? Хочется, чтоб ты болел моей болью, - тогда мы были бы ближе друг другу, - ты ведь знаешь, как я одинок!
Да, он был очень одинок, но порою мне казалось, что он ревниво оберегает одиночество свое, оно дорого ему, как источник его фантастических вдохновений и плодотворная почва оригинальности его.
- Ты - врешь, что тебя удовлетворяет научная мысль, - говорил он, глядя в потолок угрюмо-темным взглядом испуганных глаз. - Наука, брат, тоже мистика фактов: никто ничего не знает - вот истина. А вопросы - как я думаю и зачем я думаю, источник главнейшей муки людей, - это самая страшная истина! Едем куда-нибудь, пожалуйста...
Когда он касался вопроса о механизме мышления - это всего более волновало его. И - пугало.
Оделись, спустились в туман и часа два плавали в нем по Невскому, как сомы по дну илистой реки. Потом сидели в какойто кофейне, к нам неотвязно пристали три девушки, одна из них, стройная эстонка, назвала себя Эльфридой. Лицо у нее было каменное, она смотрела на Андреева большими серыми, без блеска, глазами с жуткой серьезностью и кофейной чашкой пила какой-то зеленый, ядовитый ликер. От него исходил запах жженой кожи.
Леонид пил коньяк, быстро захмелел, стал буйно остроумен, смешил девиц неожиданно забавными и замысловатыми шутками и, наконец, решил ехать на квартиру к девицам - они очень настаивали на этом. Отпускать Леонида одного было невозможно, - когда он начинал пить, в нем просыпалось нечто жуткое, мстительная потребность разрушения, какая-то ненависть "плененного зверя".
Я отправился с ним, купили вина, фрукт, конфект и где-то на Разъезжей улице, в углу грязного двора, заваленного бочками и дровами, во втором этаже деревянного флигеля, в двух маленьких комнатах, среди стен, убого и жалобно украшенных открытками, - стали пить.
Перед тем как напиться до потери сознания, Леонид опасно и удивительно возбуждался, его мозг буйно вскипал, фантазия разгоралась, речь становилась почти нестерпимо яркой.
Одна из девушек, круглая, мягкая и ловкая, как мышь, почти с восхищением рассказала нам, как товарищ прокурора укусил ей ногу выше колена, - она, видимо, считала поступок юриста самым значительным событием своей жизни, показывала шрам от укуса и, захлебываясь волнением, радостно блестя стеклянными глазками, говорила:
- Он так любил меня - даже вспомнить страшно! Укусил, знаете, а у него зуб вставлен был - и остался в коже у меня!
Эта девушка, быстро опьянев, свалилась в углу на кушетку и заснула, всхрапывая. Пышнотелая, густоволосая шатенка с глазами овцы и уродливо длинными руками играла на гитаре, а Эльфрида составила на пол бутылки и тарелки, вскочила на стол и плясала, молча, по-змеиному изгибаясь, не сводя глаз с Леонида. Потом она запела неприятно густым голосом, сердито расширив глаза, порой, точно переломленная, наклонялась к Андрееву, он выкрикивал подхваченные им слова чужой песни, странного языка, и толкал меня локтем, говоря:
- Она что-то понимает, смотри на нее, видишь? Понимает!
Моментами возбужденные глаза Леонида как будто слепли; становясь еще темнее, они как бы углублялись, пытаясь заглянуть внутрь мозга.
Утомясь, эстонка спрыгнула со стола на постель, вытянулась, открыв рот и гладя ладонями маленькие груди, острые, как у козы.
Леонид говорил:
- Высшее и глубочайшее ощущение в жизни, доступное нам, - судорога полового акта, - да, да! И, может быть, земля, как вот эта сука, мечется в пустыне вселенной, ожидая, чтоб я оплодотворил ее пониманием цели бытия, а сам я, со всем чудесным во мне, - только сперматозоид.
Я предложил ему идти домой.
- Иди, я останусь здесь...
Он был уже сильно пьян, и с ним было много денег. Он сел на кровать, поглаживая стройные ноги девушки, и забавно стал говорить, что любит ее, а она неотрывно смотрела в лицо ему, закинув руки за голову.
- Когда баран отведает редьки, у него вырастают крылья, - говорил Леонид.
- Нет. Это неправда, - серьезно сказала девушка.
- Я тебе говорю, что она понимает что-то! - закричал Леонид в пьяной радости. Через несколько минут он вышел из комнаты, - я дал девице денег и попросил ее уговорить Леонида ехать кататься. Она сразу согласилась:
- Я боюсь его. Такие стреляют из пистолетов, - бормотала она.
Девица, игравшая на гитаре, уснула, сидя на полу около кушетки, где, всхрапывая, спала ее подруга.
Эстонка была уже одета, когда возвратился Леонид; он начал бунтовать, крича:
- Не хочу! Да будет пир плоти!
И попытался раздеть девушку: отбиваясь, она так упрямо смотрела в глаза ему, что взгляд ее укротил Леонида, он согласился:
- Едем!
Но захотел одеть дамскую шляпу а 1а Рембрандт и уже сорвал с нее все перья.
- Это вы заплатите за шляпу? - деловито спросила девица.
Леонид поднял брови и захохотал, крича:
- Дело - в шляпе! Ура!
На улице мы наняли извозчика и поехали сквозь туман. Было еще не поздно, едва за полночь. Невский, в огромных бусах фонарей, казался дорогой куда-то вниз, в глубину, вокруг фонарей мелькали мокрые пылинки, в серой сырости плавали черные рыбы, стоя на хвостах; полушария зонтиков, казалось, поднимают людей вверх, - все было очень призрачно, странно и грустно.
На воздухе Андреев совершенно опьянел, задремал, покачиваясь, девица шепнула мне:
- Я слезу, да?
И, спрыгнув с колен моих в жидкую грязь улицы, исчезла.