– Маквала! – остановил ее Бежиа.

– Ну, что тебе? – раздраженно спросила она. Дорого бы дала она за то, чтобы остаться одной, избавиться от назойливых вопросов Бежиа.

– Скажи мне, бога ради, что стряслось давеча с тобой?

– А что? – хмуро спросила Маквала.

– Я так, просто спросил.

– Какое тебе дело до меня! – прикрикнула она на пастуха. – Почему ты ушел от стада?

– Припасы у нас кончились, есть нечего.

– А почему вовремя не прислали, кто виноват?

– Откуда мне знать? Старший говорил, что сами доставят нам припасы, а мы не могли оторваться от дойки овец.

– Как я могла доставить, если я в доме одна, да и лошадь в горы угнали. Даже зерно не смолото, – озабоченно вздохнула Маквала. – Возвращайся теперь в горы и коня приведи. А я тем временем схожу на мельницу и завтра хлебов напеку.

– Ладно, – сказал пастух и зашагал по дороге.

– Постой, – окликнула его Маквала, – пойдем ко мне, я тебя накормлю.

– Нет, не хочу я есть.

– Почему отказываешься? – участливо спросила Маквала и, чтобы загладить свою давешнюю строгость, стала настойчиво и ласково приглашать пастуха. – Ты не обернешься до рассвета, проголодаешься! А кстати поможешь мне зерно на мельницу отнести.

Пастух согласился. Они дошли до дома. Трудно было Маквале приниматься сейчас за обычную работу, но для горских женщин ничего нет важней их обязанностей по дому, и она с опечаленным сердцем стала торопливо готовить зерно для помола.

Нелегко давалось ей каждое движение совком, но она мужественно продолжала свое дело, и скоро мешок был наполнен зерном. Зерно отнесли на мельницу, и Маквала осталась там дожидаться помола.

А пастух, попрощавшись с ней, пошел в горы, где паслись табуны. Надвинулась ночь, кутая землю в черный покров. Снизу, из ущелья, медленно крался туман, радуясь тому, что погасло солнце, и как бы пробираясь украдкой к своей возлюбленной, а богатыри-утесы, гордо закинув головы, ждали счастья в таинственной тишине.

Трудно приходилось Онисе. Он решил расстаться с Маквалой навсегда, вырвать из сердца ее образ, а если не сможет, – умереть самому. С этим решением вышел он из села, и ему сперва как будто даже стало легко. Он удивлялся, как быстро овладел он собой, как скоро стал забывать чарующий взгляд Маквалы.

Как-то сидел он среди пастухов за ужином. Все кругом шутили, смеялись, только один Онисе был, как всегда, сосредоточен и молчалив.

Вдруг в сумерках раздались звуки пандури. Кто-то приближался к ним, перебирая струны и грустно напевая. Неизвестный пел о том, как однажды охотник пошел охотиться на туров. Он поскользнулся и упал со скалы, но зацепился за уступ оборами чувяков и повис над пропастью. Он попросил своего верного друга, собаку, рассказать о его беде одной только женщине, возлюбленной его. Собака не доверяла возлюбленной; не ей одной принесла она скорбную весть, но также и матери юноши.

Возлюбленная сказала: «Чтоб его глаза провалились, не подымался бы в горы, если не умеет ходить». А мать взвалила на спину тюфяк, оповестила деревню о том, в какую беду попал ее сын, и поспешила к нему. Из села пошли люди на помощь, была среди них и возлюбленная охотника. Рядом с ней, ломаясь и кривляясь, выступал богато разряженный юноша, девушка часто поглядывала на него, играя глазами. Вот подошли они к месту беды, и нечто страшное предстало их глазам. Мать разостлала тюфяк под скалой, чтоб облегчить падение сыну, спасти его. Подбежала девушка, сняла с головы шелковый платок и закричала: «Эй ты, трус, чего испугался? Ты только двинься, шевельнись сильнее, оборвутся оборы и полетишь ты вниз. А я раскину свой платок и поддержу тебя, чтобы ты не разбился». Поверил охотник словам возлюбленной, сорвался с высоты и разбился насмерть. Мать, прощаясь с сыном, испустила дух. А возлюбленная охотника, медленно удаляясь, шла по гребню холма под руку с пестро разряженным юношей.

Игравший на пандури окончил песню, подошел к пастухам, поздоровался с ними. Его заслушались и потому не сразу ответили на приветствие.

– Преданнее матери никого нет на свете, ей-богу! – воскликнул кто-то из сидящих, и снова завязалась беседа.

Один Онисе был по-прежнему мрачно-задумчив. Глубоко запали ему в сердце слова песни. Все ушли, а он все сидел неподвижно. В душе его копилась печаль, кругом царила скорбная тишина.

– Изменила, значит! – тихо проговорил он, – верно, и мне изменяет!.. За что? Разве другой может полюбить ее так, как я ее люблю? Нет, клянусь богом, нет! – воскликнул он и две скупые слезы обожгли его щеки.

Онисе нащупал рукой ружье, поднялся с места и с той поры не возвращался больше на стоянку пастухов.

Редко встречаясь с людьми, он одиноко бродил по горам.

8

Скитаясь в горах, он одичал, стал сторониться людей, чуждаться себе подобных. Все мысли его, все представления, рожденные его взволнованным воображением, каждый его вздох – весь этот трепетный душевный мир принадлежал Маквале и был так сладостен для мохевца, что не мог он позволить чужому взору заглянуть в этот мир. Воя жизнь Онисе была отдана ей, и он, как скупец, тайком от всех, для себя одного благоговейно приоткрывал ларь своих сокровищ, один, без свидетелей, восторженно перебирал свои богатства.

Каждый раз, когда овладевала им тоска по Маквале, перед ним возникал ее образ, который он мысленно ласкал. Он взбирался на вершины гор и подолгу глядел оттуда на дальние горы, грозные или нежно-влекущие, глядел с неотступным вниманием, словно изучал в них каждую линию, каждый изгиб. И снова образ Маквалы вставал перед его мысленным взором – ангельски-добрый, когда сам он был добр, искушающе-злой, когда сам он был зол и жесток.

Песня пандуриста оставила глубокий след в его душе, тяжелым камнем легла ему на сердце. Его одолевала мысль: «А что, если она изменяет и мужу, и мне?» И груз этой мысли был для него слишком велик. Он сгибался под ним, силы покидали его, наступал распад всего его существа, и тогда он бывал жалок. Как змея, обвивалась вокруг него тайная эта мысль, точила его, вгрызалась в сердце, сосала кровь.

Но даже и эта титаническая борьба не могла его сломить, и, сбросив с плеч минутную слабость, он снова выпрямлялся, гордо закидывал голову и бросал вызов жизни: «Люблю Маквалу, и она будет моей!» Неодолимая страсть дышала в его словах. Чувствовалось, что нет преград для этой силы, и только одна смерть способна уничтожить ее.

Однажды Онисе был особенно мрачен. Вся жизнь представлялась ему холодной, тесной могилой. Железным обручем стянула его сердце тоска, стянула с такой силой, что даже стон не мог вырваться из его груди. Разум мутился, в глазах темнело, горько кривился пересохший рот, ноги его подкосились. Он опустился на землю, чтобы дать отдых своему обессиленному телу. В глазах блуждала дрема, и он смежил веки. Сон вился над ним, но не мог покорить его, и он долго боролся с изнуряющим полузабытьем. Голова кружилась. Он попытался привстать, но вдруг упал, как подкошенный; сон сразил его наконец; измученное тело потребовало восстановления сил.

Он спал с утра до полудня крепким сном, ни разу не шелохнулся. Но лицо спящего дышало жизнью: брови хмурились, на лоб набегала тень. Сон стал глубже, и постепенно покой разлился по лицу, морщины разошлись, грудь задышала ровней. Легкая улыбка скользила по губам, лицо осветилось радостью. Онисе рассмеялся во сне и проснулся. Долго не открывал он глаз, чтобы продлить счастье, подаренное ему сновиденьем. Наконец он приподнялся, провел рукой по лбу.

– Проклятие! Не смог выспаться! – вздохнул он и спустился к роднику. Он освежил лицо холодной струей, утерся полой чохи, пригладил волосы мокрой рукой и присел тут же на камень.

Долго предавался он своим печальным мыслям. Потом тихо запел:

«Что, гора, ты в туманы закуталась?
На пути молодецком не стой!..
Иль за гребнем твоим мою милую
Обнимает чужой?…»

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: