Мужчины и администрация, все, у кого были револьверы, высыпали на наружную палубу аэроплана и готовились встретить противника достойным образом. Среди них спокойно и уверенно, ничем не проявляя своего волнения, стоял господин в плаще и надвинутой на глаза шляпе.
И вот корсар поравнялся.
— Сдавайтесь! — прогремел голос с площадки аэроплана пиратов. — Сда…
Но говоривший не успел закончить слова, как упал за борт, сраженный сразу несколькими пулями.
Корсар взвился в воздух, и через минуту от него отделилась бомба. Раздался грохот, треск, совершенно заглушивший крики людей, и аэроплан, как раненая птица, рухнул вниз, унося с собой тайну страшного изобретения и смерти доктора Одинцова.
Капитан Стимор сидел в маленькой, но уютной каюте своего «Часового», который быстро скользил по глади океана, направляясь к берегам Южной Америки. «Часовой», по справедливости, считался лучшим охранным и разведочным крейсером английского флота, а капитан Стимор — опытнейшим старым моряком, на которого спокойно можно было положиться.
Последний короткими глотками пил ароматный, дымящийся грог и говорил старшему офицеру Маку Альбену:
— Момент близок, Альбен. Самое большее месяц, и Европа будет охвачена грандиознейшим пожаром, который превзойдет своими размерами «великую войну народов» два века назад. Немцы, посрамленные и разбитые тогда, теперь снова поднимают голову и начинают говорить чересчур требовательно… Читали вы один из последних №№ «Морского вестника»? Они уже заводят речь об уступке им части тихоокеанских островов! А поведение Китая? Как хотите, но оно подозрительно. Мы совершенно упустили из виду нарастание военной мощи этой двуличной, коварной и жестокой расы, в котором деятельное участие… — Стимор не договорил: заглушенный расстоянием грохот заставил его вздрогнуть и остановиться.
— Взрыв, — заметил Альбен.
В этот момент зазвонил телефон; капитан бросился к нему, приложил трубку и первое, что услышал: это — шум разбивавшихся о борта крейсера волн; потом донесся голос дежурного офицера:
— В расстоянии одного кабельтова упал большой пассажирский аэроплан… Очевидно, жертва набега воздушных корсаров…
— Полным ходом идти к нему! — приказал Стимор, многозначительно взглядывая на Альбена.
Приказание капитана было передано по рупору в машинное отделение и «Часовой», задрожав стальным корпусом от титанической работы огромных машин, полетел к месту катастрофы.
Командой «Часового» были подобраны несколько раненых пассажиров, один из которых, не приходя в сознание, скончался на борту крейсера.
Альбен готовился заснуть, когда его позвали к капитану.
Старый Стимор сидел за столом, на котором лежали какие-то чертежи… Лицо его было торжественно, глаза горели странным светом…
— Сэр, — начал Альбен, видя, что капитан не замечает его.
— Ах, это вы! — очнулся тот и вдруг окрепшим, молодым голосом начал говорить:
— Знаете, что это за чертежи? Это величайшее военное изобретение! Я смыслю кое-что в технике и скажу вам, что более тонкого и совершенного орудия смерти, как это, свет не видал. Да-с! Господин, на котором найдены, после смерти его, эти бумаги, — немецкий шпион, на что указывает характер некоторых писем, а само изобретение русского происхождения и, по-видимому, украдено…
— Однако, что это за изобретение? — спросил ошеломленный Альбен.
— «Лучи смерти»! Вы знаете — маленький луч, ничтожная нить страшного света и сотни тысяч людей гибнут, не отдавая себе отчета в гибели… О!
Капитан сделал паузу, прошелся по каюте и — вдруг остановившись перед Альбеном, экзальтированно воскликнул:
— Теперь нам не страшны ни Германия, ни Китай! Вы понимаете это, Альбен?
СТАСЬ-ГОРБУН
Никто не играл на скрипке так хорошо, как Стась-горбун, и никто не понимал так нежно и глубоко голоса природы, как он. Разве не он сочинил о куме Юзефе веселую песенку, которую односельчане его распевали на всех вечеринках, свадьбах и крестинах? Дар песни был ему отпущен Богом и уменье веселить людей, а что может быть прекрасней чистого веселья и радости, которые начинают бродить в душе человека как молодое вино от звуков скрипки и смешной песенки? Правда, некрасив был Стась… Крохотное, обезображенное горбом туловище было посажено на тоненькие, как у водяного паучка, ноги; длинные и худые руки, болтавшиеся по бокам, казались совершенно ненужным и случайным придатком, без которого тело могло бы свободно обойтись, а голова, маленькая и угловатая, как-то просто и нескладно приложенная к несуразному туловищу, ничем замечательным не отличалась, кроме разве глаз… больших и голубых, как озеро в ясный весенний день. Но под безобразной внешностью Стася жила прекрасная душа, которая не любила своего тела и часто улетала из него в страну сказок и радостей.
Очень любил Стася за игру на скрипке патер Сигизмунд — деревенский ксендз; всякий раз, когда проходил мимо избы старой Брониславы, — матери Стася, останавливался, чтобы перекинуться словцом, и замечал:
— Как поживаете, пани Бронислава? А ваш сын в прошлое воскресенье особенно хорошо играл «Ave Maria»… Надо бы его в Варшаву послать учиться…
На что неизменно следовал ответ, сопровождавшийся вздохом:
— Куда уж нам, патер Сигизмунд. Мы люди бедные, и хорошо еще, что с голоду не умираем…
— Да, это верно… Ну, помогай вам Матка Бозка, — заканчивал ксендз и шел дальше. А патер Сигизмунд считался человеком ученым, знал толк в музыке и даром не любил хвалить.
Вот каков был Стась-горбун.
За речкой, что протекает возле деревни, на высоком холме дремлют развалины старинного польского замка. Давно прошло то время, когда под мрачными сводами замка, за дубовыми столами, на которых в тяжелых кубках пенился столетний мед, собирался цвет шляхетства Речи Посполитой, когда в дремучих лесах, вырубленных теперь, раздавались звуки охотничьих рогов и на породистых конях в красных раззолоченных жупанах мчались, догоняя борзых, «ясновельможные» паны…
От замка уцелели только стены, массивные, серые; все остальное: крыша, подъемный мост, угловые башни — кроме одной, — рухнуло, сгнило, превратилось в мусор.
Стась приходил сюда со своей скрипкой провожать солнце, и седые стены, по которым скользили алые лучи заката, долго по вечерам слушали нежную, тоскливую мелодию, звуки которой, то усиливаясь, то ослабевая от внезапной боли, уплывали в ясный вечерний воздух, стремясь к далекой черте, за которой исчезал красный огромный диск.
Когда же солнце тонуло и наступали сумерки, с болота, что находилось в долине, поднимался синеватый ажурный туман, начинало нести прелой сыростью, а в камышах, окаймлявших болото, просыпалась какая то особенная ночная жизнь, томно квакали лягушки, пуская по временам длительную, мелодичную трель, протяжно и жутко кричала выпь…
И тогда скрипка Стася, проникаясь торжественной и мрачной красотой наступавшей ночи, начинала петь серьезно, медленно и печально, и звуки уже не стремились к солнцу, в вышину, как прежде, а низко стлались по земле, припадали к стенам старого замка и глухо рыдали.
На границе уже грохотали немецкие пушки и лилась кровь, а в поездах в глубь России перевозились раненые и пленные…
Деревня Стася наполовину опустела: ушли запасные на станцию, чтобы ехать на сборный пункт в сопровождении опечаленных жен и матерей… Но война была еще где-то далеко, и не хотелось верить, что призрак ее молча надвинется на мирное селение, скомкает тихий и дремотный уклад деревенской жизни и раздавит слабых людей, чтобы шагнуть дальше к новым жертвам. И потому скоро все успокоилось, вошло в колею, а война и ужасы как-то тушевались, и только ксендз, получавший из Варшавы газету, был единственным источником сведений в деревне, из которого можно было всегда почерпнуть новое о войне. В костеле по-прежнему шли службы, а Стась, как и раньше, играл «Ave Maria» или веселил смешной песенкой о куме Юзефе притихших обывателей деревни, собирая не столь щедрую, как до войны, но все же достаточную для жизни доброхотную дань натурой и деньгами. Поэтому темный, непроверенный слух о том, что в развалинах замка бродят по ночам привидения, явился громом в ясном небе и сразу приковал к себе внимание и интересы, отодвинув на задний план остальное.