И когда 62 куска лежали в точном порядке на столе, Ирина сказала: «Я пойду доложу Любовь Аркадьевне, что хлеб готов, а ты сторожи здесь. И не вздумай его трогать».
И она ушла, а Вадик остался скучать один в столовой.
Когда Ирка вернулась, она сказала:
— Я беру свой кусок, и ты возьми свой, и вот тебе еще половина моего, тебе нужно поправляться.
— Спасибо, Ира, — сказал Вадим и вынул из своего кармана корочку. — Я утащил кусочек, но я его отдаю честно обратно. И не надо мне твоего куска, и ничего вообще мне не надо, и только, я тебя прошу, никому об этом не рассказывай, потому что — в общем, ты понимаешь почему…
И Ира поняла и рассказала об этом мне только в марте 1974 года.
Настоящие мужчины
Как оно пахнет? За сто шагов. Оно лежит на блюде в столовой, а пахнет уже на лестнице двумя этажами ниже. Ты входишь в квартиру, подходишь к столу, видишь его — продолговатое, чуть похожее на сильно вытянутую восьмерку, светло-коричневое, а может быть, даже бежевое, будто лакированное. Ты берешь его в руку, бережно, как птичку, и подносишь ко рту, а у тебя уже капают слюнки. Ты осторожно надкусываешь его, и из него выдавливается густой, вязкий крем, он выдавливается, как клей из тюбика с подписью «гуммиарабик», и аромат расходится по всей квартире. Вот что такое пирожное «Эклер».
Но мы его видели только в кино. Последний раз я ел его три года назад, в 1919 году. После этого мы вообще забыли, что такое пирожные, если не считать тех кулинарных произведений, которые мама и тетя Феня создавали из картофельных очистков.
И вдруг папа откуда-то принес одно такое пирожное.
У меня как раз сидели Шура Навяжский и Женя Данюшевский, и мама дала нам по чашке чая, и к чаю был на всех троих маленький зеленый кусочек постного сахара. Женя, как специалист по геометрии, точно расколол его на три части, и мы наслаждались.
И вдруг эклер.
Мама сказала:
— Ребята, это вам. Мы есть пирожное не будем.
Получайте удовольствие.
В энциклопедическом словаре на букву «У» сказано: «Удовольствие (только единственного рода). Чувство радости и довольства от приятных ощущений». Так вот, у нас начались такие ощущения.
А папа сказал:
— Мы с мамой уходим, а вы срывайте цветы удовольствия.
И мы начали срывать.
Мы поручили Женьке осторожно разделить пирожное, чтобы не вытек крем. Разложили все три части на блюдца, и в этот момент раздался звонок. Пришла Ира Дружинина со своей мамой Елизаветой Петровной.
У Елизаветы Петровны болел зуб, и Ира уговорила ее пойти к моей маме.
Родители были еще дома, и мама быстро забрала Елизавету Петровну к себе в кабинет, а Ира прошла ко мне в комнату.
— Что это вы едите? — спросила она.
— Так… одну вещь… — сказал Женька. Он еще не успел начать.
— Неужели пирожное? Не может быть!
— Представь себе, — сказал я. — Папа принес откуда-то… Что ты стоишь? Садись. Сейчас я принесу чай, и ты будешь пить чай с пирожным под названием «Эклер».
— Ой! — вскрикнула Ира.
А Шура и Женя грустно переглянулись.
— Давай теперь дели три порции на четыре части, — сказал Шура.
— Давайте иначе, — предложил я, — я отдаю свою порцию Ире, а две ваших мы поделим на три части.
— Очень просто: от каждой нашей части по кусочку тебе.
— Идет, — сказал я.
В это время вошли Елизавета Петровна и мама.
— Зуб уже не болит, — радостно сообщила Елизавета Петровна.
Я понял, что нужно проявить гостеприимство.
— Елизавета Петровна, — провозгласил я, — прошу вас к столу. Будем пить чай с пирожными.
Женька и Шурка с ужасом посмотрели на меня.
— А вы, Анна Александровна? — спросил Шурка.
— Хорошо. Я выпью чашечку с вами.
— А как же быть с пирожным? — испугался Женька.
— А вот как! — внезапно сказал я. — Мы отдаем дамам наши эклеры.
— Что вы, что вы! — заголосила Елизавета Петровна.
— Я есть не буду, — сказала мама.
— Не обижайте нас. Все-таки мы мужчины, — заявил Женька.
— И дайте нам себя ими почувствовать, — сказал я.
Дамы согласились, и мы себя почувствовали… Между прочим, чувство было довольно грустное.
Дамы ели пирожные, причмокивая от удовольствия и прихлебывая чай. А мы мгновенно заглотнули кусочки постного сахара и жалобно смотрели на крошки эклера, падающего на блюдца.
Вскоре мы разошлись. Я остался в комнате один, вспоминая красивый, аппетитный эклер, и думал: «Трудно быть настоящим мужчиной, но что-то все-таки есть в этом приятное…»
Мы слушали оперу
У нас был культпоход в театр. Всем классом нас повели на оперу «Дубровский». Было, конечно, очень интересно сидеть в ложе на втором этаже и смотреть, как наполняется людьми большой зал театра, как собираются оркестранты в яме.
А потом заиграл оркестр, поднялся громадный занавес и началось что-то очень странное: все нормальные люди пели. Мы поняли все, что происходило на сцене: старый человек — помещик Дубровский был разорен богатым помещиком Троекуровым. Так бывало при капитализме. Старик очень переживал и умер. А его сын узнав об этом, стал предводителем разбойников и решил нападать на плохих, богатых людей. А сам он притворился французом и придумал себе смешную фамилию Дефорж и с этой фамилией нанялся учителем к дочке Троекурова по имени Маша. И он полюбил эту Машу, то есть хотел на ней жениться. В общем чего это я вам буду рассказывать! Вы все, наверно читали про это у Пушкина. Это все очень интересно: и про разбойников, и как они подожгли дом, и как Дубровский ограбил Антона Пафнутьевича, а тот говорил: «Я не могу дормир в потемках». Но странно то, что все они не говорили, а пели. Даже «пожалуйста» и «спасибо» — ну каждое слово. И это, оказывается, и называется «опера».
Но в общем это нам все понравилось. Особенно мне.
А на другой день у нас был урок русского языка и Мария Германовна вызвала меня.
— Поляков, — сказала она, — что такое подлежащее?
И я запел:
— «Вы меня спросили, что такое подлежащее?
Я отвечаю вам!»
— Ты что, с ума сошел? — спросила Мария Германовна.
— «Нет, нет, — запел я. — Я просто отвечаю на вопрос».
— Что с ним такое? — спросила Мария Германовна, обращаясь к классу.
И встал из-за парты Шура Навяжский и тоненьким голосочком пропел:
— «Он вчера в опере был — вот в чем дело».
И все мальчишки хором поддержали его: «Да, да, да, да!»
— Ну так вот что, — сказала Мария Германовна, — здесь у нас школа, а не опера. Прошу всех певцов выйти из класса.
И восемь человек покинули класс.
Следующие уроки у нас проходили, как драматические спектакли: мы отвечали на вопросы, и никто не пел.
Отец моего друга
Папы и мамы были в школе не редкими гостями.
Они бывали у нас на родительских собраниях, на школьных вечерах, концертах, на заседаниях родительского комитета, а нередко переминались с ноги на ногу в учительской, куда были вызваны по вопросу о поведении своего сына или дочери.
Одни стояли перед педагогом, как будто это они провинились, моргали испуганными глазами или смущенно сморкались, прикрывая платком глаза. Другие удивленно взирали на педагога и разводили руками: Не знаю. Мой Леня дома вежливый, скромный мальчик. Не представляю себе, чтобы он пытался взорвать учительницу. Тут явно какая-то ошибка.
Бывало и что мамы плакали.
Мы, конечно, знали всех родителей. Но они нас не очень волновали.
Волновал нас один папа. Это был отец Бобки — профессор Рабинович. Известнейший врач одной из лучших ленинградских клиник.
У него были, наверно, самые добрые глаза, которые я когда-либо видел. Они просто лучились ласковостью. Он носил аккуратную, уютную бородку, заразительно смеялся и всегда разговаривал с нами, малышами, серьезно и на равных, ничем не выдавая своего превосходства.
Звали его мягко — Константин Николаевич, и он очень нравился нашим школьным коллекционерам тем еще, что собирал марки и спичечные этикетки.