- То-то и дело... Простой это случай такой, - ввернул Семен.
- Не иначе, как случай! До меня уж урядник добирался, да шиша взял. Генерал это мне: "Ну, говорит, рыбак, будет у тебя улов, будет тебе обнова". Ладно, говорю, постараемся. Вынесли это для них ковры на берег, удочки мне дали... Лески богатые были: двадцать пять аршин леска одна. Посмотрел я на грузила, - эх, грузила не по-моему, - дай-ка перевяжу. Перевязал... Глядь, на середке шереспер бултыхнулся... А, думаю, ладно! Насадил и на то самое место как жарну! Как струна леска легла. Генерал так даже присел с удивлением. "Ну, говорит, рыбак! Сроду такого не видал, - как струна леска легла! Когда-то, говорит, рыба будет". А рыбу, говорю, ваше превосходительство, тянуть надо. Сразу это взялось и удилище гнет! Ухватились они вместе, генерал с дочерью, тянут-пыхтят, уморились, насилу к берегу подвели: двенадцать фунтов вытянули. Куда его такого девать? В кулек не лезет; в ковер завернули: солдаты понесли, как упокойника... Генерал мне бумажку свернул, - на! Думал я - рубль, ан десять рублей оказалось... Так я на этом бунту еще и десятку заработал... Дела!
- А будь бы иначе, его бы драли, - опять вставил Семен.
- Это что и говорить! - живо подхватил Онисим. - Потому - урядник на меня зол, а зол, что ему в рыбе не уважаю... Он бы меня не то что драть, - и сейчас бы я в Сибири сидел: сказал бы - зачинщик, и крышка. Нешто нам поверят? Ему поверят, потому что - власть, а мы что?.. Опять же и то сказать: в рыбе уважить! Мы-то за нее нешто денег не плотим? Полтораста рублей мы за реку графу плотим, а за озеро особенно. Как тут уважить? Еле-еле свои деньги выгонишь. А мокнем-то? А ночей-то не спим? Посчитай-ка по совести...
От реки вверх подымались свежие, чуть видные полосы тумана.
Легкие весла челноков враз опускались в воду, и с каждым взмахом их челноки бросали за собою две сажени реки.
- Да вы далеко едете? - спросил Шевардин.
- Ага! Напросился, теперь посиди, - засмеялся Онисим.
- Верст за шесть поедем, за Пришиб. Теперь-то скоро, - прогудел сбоку Семен.
- Рыбы - ее и здесь много, да не возьмешь нипочем, - оглянулся кругом Онисим. - Дубье внизу лежит, такое дубье на дне, прямо столетнее... Сколько сетей об него изорвали, - не возьмешь, как в крепости. Удочками здесь ловить, это так, удочками сколько хочешь... Ну, конечно, не прежние года, это и говорить нечего. Что старики нам говорили да что теперь стало - и звания того нет.
Онисим говорил, и хлопали по воде весла.
Прозрачный и легкий, полный лунных лучей воздух, округленный тишиною, проходил через все тело Шевардина и делал его таким же прозрачным, таким же легким, таким же тихим, но сбоку его, как черная осторожная ночная птица, плыл на узком челноке Семен Драный, и в тишине чудился его замогильный голос, съедающий тишину, и черным пятном на прозрачный воздух ложилась его согнутая спина и съедала прозрачность.
- Как уезжал генерал, - говорил Онисим, - обещал петербургский подарок прислать. Я уж знаю, что это - петербургский подарок: это сто рублей у них называется. Конечно, богатому человеку, что ему сто рублей? Он и тыщу даст за удовольствие. Вот, думаю, поправлюсь; избу покрою, землю сыму, - все честь честью. Месяц жду - нет... Два - нет... Почитай, полгода прошло, призывает меня становой пристав. - На, говорит, получай, двадцать рублей тебе генерал прислал. - Восемьдесят, значит, зажилил. Что ж, наше дело телячье, - пожевал да в хлев, спорить не станешь... Начальство - его и воля... Восемьдесят рубликов, значит, на его пай пришлось: потрудился, конечно, мужику двадцать передамши... все-таки забота.
Огромная ночь кругом была светла и беззвучна, и Шевардин чувствовал, как в нее, большую, маленькими мутными каплями падали слова мужика.
А за челноками струились яркие пятна света на черной волне, такие яркие, такие едкие, точно река насмешливо мигала глазами.
X
С вечера падал редкий, но крупный дождь, к ночи он перестал, только небо сплошь обложилось тучами и захлопнуло землю, как крышка гроб.
Слабо качались верхушки яблонь, потом затихли, и черная ночь стала немой.
В шалаше было душно, и Шевардин не спал. Забившиеся от дождя в шалаш комары хищно пели над самым ухом, тонкие и острые в широкой темноте, как блестящие иглы. Пахло лежалыми яблоками и черным хлебом.
Шевардин не спал, но то, что наполняло его днем, плыло теперь перед ним, растягиваясь и сплетаясь в бесформенные пестрые полотна.
Он, с детства привыкший к земле, боготворил землю. Великая дающая сила земли покоряла его в каждом зеленом листе, в каждой тонкой былинке. Он по целым часам мог наблюдать, как завивались около сучьев гибкие усики хмеля, точно осмысленно тянулись к ним издалека, снизу, и как, укрепившись на одном сучке, тонкая зеленая веточка шла выше и усики ее искали новый сучок.
Он понимал и мягкий зеленый мох, робко гнездящийся на старых стволах, там, где извивы коры глубоки, как людские морщины.
И черная, свежевспаханная земля не была для него беззвучной: она была как лицо, полное притаившейся скрытой работы и вот-вот готовое блеснуть яркой мыслью в наряде красивых слов.
И, любя землю, он привык думать, что земля любит его.
Но то, что он видел здесь, было для него новым и обидным: огромная земля кругом смотрела на него враждебно и тупо, как тяжелая каменная голова с надменной складкой бровей. Земля эта была высокая, чужая и пустая, а в провалах ее, где-то в глубоких и узких трещинах, жили люди, хотели подняться, подставляя друг другу плечи, но обрывались и падали, и были темны и были нищи.
Огромной и пустой землей владел, неизвестно почему, один человек, такой же, как те люди внизу, но не любивший земли и живущий где-то вдали. И там, где он не знал, что делать с огромной землею, в глубоких трещинах от тесноты задыхались люди.
А в это время тот, кто владел огромной землею, окутывал тела дорогих продажных женщин мачтовыми соснами своего майората и приезжал сюда только послушать, как трубят охотничьи рога в его лесах.
Над ухом Шевардина неотступно и громко, как в охотничьи рога, трубили комары, точно хотели напеть: так и будет, и будет, и будет.
В волны идущей внизу сырой плесени вливался запах гнилых яблок и черного хлеба. Черная ночь за дверью была немой.