Наконец, настало время перерыва. Она приказала закончить работу, и ученики, толпясь, вышли из комнаты. Она обвела глазами брошенные кое-как, смятые, грязные тетради, обломанные линейки, искусанные ручки. Сердце ее болезненно сжалось. Дело шло все хуже.
С каждым днем беспорядок в классе усиливался. У нее были на отметке горы тетрадей, где ей приходилось поправлять бесчисленное количество ошибок, — работа, вызывавшая в ней ненависть и отвращение. Работа шла все хуже. Если она пыталась польстить себе тем, что сочинения стали более живыми и интересными, она сразу видела, что почерк стал безобразнее, а тетради приняли страшно грязный, неопрятный вид. Она делала все, что могла, но все это было совершенно бесполезно. Она сама не была в состоянии отнестись серьезно к тому, что от нее требовалось. Да и почему? Почему она должна была считать серьезным обстоятельством то, что ей не удавалось научить детей писать чисто и аккуратно?
Почему она должна была осуждать себя за это? Пришел день выдачи жалованья, и она получила четыре фунта, два шиллинга и один пенни. В этот день она очень гордилась собою. Никогда еще не имела она в руках столько денег. И все они были заработаны ею. Сидя в трамвае, она тихонько перебирала монеты в руках и все боялась потерять их. Они давали ей силу и утешение. Придя домой, она сказала матери:
— Сегодня давали жалованье, мама.
— Так, — сказала мать хладнокровно.
Тут Урсула положила на стол пятьдесят шиллингов.
— Вот за мое содержание, — сказала она.
— Хорошо, — равнодушно ответила мать, даже не прикоснувшись к деньгам.
Урсула была обижена. Но как-никак, она заплатила за себя. Она может чувствовать себя свободной. А кроме того, у нее осталось тридцать два шиллинга для себя. Она, бывшая обычно расточительницей, не хотела их тратить, ей жалко было расходовать эти золотые монеты.
Теперь она имела почву под ногами независимо от своих родителей. Она была чем-то еще, кроме того, что числилась дочерью Уильяма и Анны Бренгуэн. Собственный заработок давал ей право чувствовать себя вполне самостоятельной и считать себя важным членом трудящегося общества. Она была твердо уверена, что пятидесяти шиллингов, заплаченных ею, вполне хватит на ее содержание в месяц. Если бы мать получала пятьдесят шиллингов в месяц с каждого, у нее было бы двадцать фунтов в месяц, а кроме того, ей не приходилось бы думать об их одежде. Это было бы очень хорошо.
Урсула совсем отошла от родителей. Теперь она интересовалась другими вещами. Она знала, что такое министерство просвещения, знала, какой министр стоит во главе его, и ей всегда казалось, что между ним и ею существует какая-то внутренняя связь, как это было когда-то по отношению к отцу.
Она уже не чувствовала себя Урсулой Бренгуэн, дочерью Уильямса Бренгуэна. Она была учительницей пятого отделения школы имени святого Филиппа.
Но в школе дело не шло на лад. Это наполняло ее ужасом. По мере того как недели проходили за неделями, Урсула Бренгуэн, живая и свободная личность, исчезала. Оставалась просто девушка с этим именем, вечно подавленная своею неспособностью устроить школьные дела. Недели заканчивались днями отдыха, доставлявшими ей безумную радость ощущения свободы, возможности спокойно сесть утром за вышивание разноцветными шелками. Домашняя тюрьма всегда была свободна для нее. Но сидя за вышиванием, она знала, что это временная передышка, и потому старалась насладиться каждой минутой этого свободного времени.
Она никому не рассказывала, как мучительно для нее было создавшееся положение. Не только с родителями, но даже с Гудрун она не поделилась своим ощущением, как это ужасно быть школьным учителем. Но когда наступал свободный вечер, и она чувствовала, что приближается утро понедельника, она начинала томиться ужасным ожиданием пыток и мучительных, бесполезных усилий.
Она не верила, что когда-нибудь сумеет учить этот большой грубый класс в грубой школе; никогда, никогда. Но если об этом нечего было думать, то следовало уйти. Она должна была признаться, что мужской мир был не под силу ей, она не смогла занять в нем места, она вынуждена была уступить мистеру Гарби. И с этих пор она должна была продолжать свою работу, будучи не в силах избежать, с одной стороны, этого мира, с другой — достигнуть в нем необходимой свободы для успешной работы.
Но ей надо было укрепиться в школе и найти себе почву под ногами. Раз она усвоила себе позицию мистера Гарби, следовало принять и сохранить ее. Тем более, что теперь он повел на нее равномерное, продуманное наступление, чтобы вытеснить ее из школы. Она не умела наводить порядок. Ее класс был беспорядочной шумной толпой, позорным пятном школы. Следовательно, ей надо было уйти, чтобы предоставить свое место более полезному человеку, который сумел бы поддержать дисциплину.
Старший учитель помешался на ее преследовании. Ему нужно было, чтобы она ушла. Со дня ее прихода дела шли все хуже, она никуда не годилась. С момента ее появления вся его система, составлявшая его жизнь в школе, подвергалась сомнению и угрозе. Для него она была непосредственной опасностью, и, движимый резким протестом против нее, он стал принимать меры к тому, чтобы удалить ее.
Наказывая кого-нибудь из детей, как например, Хилля, за проступок по отношению к нему, он делал наказание очень тяжелым, стараясь этим подчеркнуть, что причина суровости лежит в слабом учителе, допустившем такое положение вещей. Наказывая же за проступок по отношению к ней, он давал очень легкое наказание, как будто не придавая значения оскорблениям, касавшимся ее. Дети хорошо понимали это и действовали в полном согласии с ним.
Время от времени мистер Гарби налетал для проверки тетрадей. Целыми часами он обходил класс, брал тетрадку за тетрадкой, сравнивал страницу за страницей, в то время, как Урсула оставалась возле него, чтобы выслушивать все замечания и подчеркивания ошибок, направлявшиеся по ее адресу под видом упреков школьникам. Верно было то, что с ее приходом тетради сочинений приобретали все более грязный и неопрятный вид. Мистер Гарби подолгу останавливался на сравнении страниц, сделанных до ее руководства, со страницами, сделанными при ней, и впадал в неистовое бешенство. Многих детей он отправлял стоять со своими тетрадями. И закончив тщательный обход молчаливого, трепещущего класса, он сильно наказывал главных нарушителей на глазах у всех, меча громы и молнии разгневанного сердца.
— В таком виде класс, ведь это же просто немыслимо! Это прямо безобразно! Я не могу представить, как можно было довести вас до этого. Каждый понедельник я с утра буду приходить просматривать ваши тетради. Не думайте, что если никто не обращает на вас внимания, вы можете спокойно разучиться делать то, чему вас научили и пятиться назад, пока вы окажетесь в третьем отделении. Каждый понедельник я буду просматривать все тетради.
Потом, взбешенный, захватив свою трость, он уходил прочь, оставляя Урсулу лицом к лицу с бледным дрожащим классом. Детские лица были полны глубокой злобы, страха и горечи, а сердца их испытывали гнев и пренебрежение, относившееся скорее к ней, чем к учителю; и глаза их глядели на нее с холодным, безучастным обвинением, свойственным детям. С трудом находила она несколько незначительных слов, чтобы обратиться к ним. Если она отдавала какое-нибудь приказание, они повиновались ей с вызывающим видом, как бы желая сказать: «Если вы думаете, что мы слушаемся из-за вас, то ошибаетесь. Все дело в старшем учителе». Она посылала наказанных, рыдающих мальчиков на их места, зная, что они презирали ее, считая ее слабость единственной причиной их наказания. Она очень хорошо понимала положение дел, и ее отвращение к физическому наказанию и к побоям стало причинять ей еще более глубокое страдание, так как оно всякий раз являлось ее моральным осуждением, еще более мучительным, чем все остальное.
В течение следующей недели ей пришлось внимательно следить за тетрадями и наказывать за всякую ошибку. С холодностью в душе она пришла к этому решению. Ее личные желания умерли на эти дни. В школе не было места для ее Я. От нее требовалось быть только учительницей пятого отделения. Это была ее обязанность. Урсула Бренгуэн должна была быть изъята.