Это положение представляло в миниатюре положение семьи Золя среди экского общества. Пока был жив Франсуа, у него, конечно, были и друзья, и завистники, и враги всё благодаря тому же каналу. Но очень вероятно, что даже друзья скорее походили у него на людей, связанных с ним лишь серьезными деловыми отношениями. Во всяком случае, как только он умер, приятели исчезли, завистники и враги, конечно, позлословили насчет внезапного крушения семьи; а эта семья осталась одинокой, как кучка иностранцев, закинутых судьбою в чужие края, то есть осталась, в сущности, тем, чем была постоянно среди экского общества. До этого момента сближению мешали отчасти аристократические замашки инженера, отчасти его положение в Эксе как новатора и к тому же пришельца, а после помешала нужда. Достаточно, в самом деле, припомнить не только развязку, но саму необходимость судебной тяжбы семьи с компанией, чтобы понять всю полноту одиночества, в котором она оказалась со смертью Франсуа, – остальное же очевидно как всякое следствие.
Все эти обстоятельства, конечно, не замедлили отразиться на судьбе Эмиля. Трудно представить себе, чтобы в забытой всеми семье не говорили о неблагодарности того-то, о лживости другого, о корыстолюбии третьего и так далее, чтобы не подсчитывали, чем обязаны все эти господа Франсуа Золя и сколько украли они у его наследников; а если говорили и подсчитывали, то трудно допустить, чтобы эти толки миновали ушей Эмиля. Ребенок с юных лет начинал смотреть на жителей Экса как на виновников несчастия своих близких, а это, вместе с вольной и невольной замкнутостью семьи, конечно не могло способствовать развитию общительности в характере мальчика. Конечно, все дети – дети, оптимизм в особенности свойствен их возрасту, но если атмосфера семейной жизни оставляет глубокий след в развивающейся душе ребенка, то именно таков был этот след в душе Эмиля.
Помогло тут и другое обстоятельство. Ребенок от рождения был близорук и очень долго картавил, а недостатки этого рода – вечная тема для насмешек среди детей. И вот, чтобы не сделаться мишенью юного остроумия, Золя приходилось держаться особняком. Но все-таки над ним смеялись. Среди живых, болтливых южан, от природы Тартаренов, он производил впечатление холодного джентльмена и потому сейчас же прослыл за парижанина или, как говорили на юге, – franciot. Сближению мешал, наконец, характер Эмиля. Та богатая игра натуры, которая проявлялась у его сверстников в бурной жестикуляции, в быстрых движениях и громкой, крикливой речи, у него совершалась внутри и всегда отличалась стройностью, стремлением обобщить и сделать вывод. От Эмиля всегда веяло вследствие этого холодком, невыносимым для экспансивной натуры южанина, тем более что и в своих ученических работах он любил порядок.
Но друзья у него все-таки водились. Их было двое, Сезан и Байль, одних с ним лет, но старше классом. Первое время все трое встречались мельком и потом опять забывали друг о друге. Но мало-помалу их встречи участились и превратились в тесную дружбу, за что товарищи не замедлили окрестить приятелей «тремя неразлучниками». Они действительно почти не расставались и в стенах, и за стенами коллегии. Отправляясь домой, они поджидали друг друга, а в свободное время совершали прогулки всегда втроем, как будто только втроем могли и видеть, и слышать как следует. Пока их интересовало немногое: движения войск под звуки марша, религиозные процессии, наконец, прогулки ради прогулок, с перспективой лежанья где-нибудь на солнце наподобие ящериц. Когда же всем троим пошел шестнадцатый год, то есть с 1856 года, новым связующим звеном их дружбы сделалась страсть к чтению. Читали они всё в ужасающем количестве, обмениваясь книгами, но главным образом поэтов, и, как всегда бывает в подобных случаях, сами сделались поэтами, то есть проще – писали стихи. Золя увлекался еще и музыкой. Немного туговатый на ухо, он был принужден довольствоваться кларнетом, но все-таки достиг известных успехов и в 1856 году принимал участие в оркестре, замыкавшем процессию на празднике Тела Господня.
В городе, имевшем своего архиепископа, ректора, два факультета и прокурора апелляционного суда, не считая других представителей знания и власти, эта процессия отличалась особенной торжественностью. Окна домов убирали коврами, вдоль улиц ставили трибуны и просто стулья и скамейки. К назначенному часу улицы наполнялись двойным рядом богомольцев и зрителей, а посередине торжественно двигалась процессия в дыму кадильниц, при звуках музыки и пения, по дороге, усыпанной цветами и золотыми блестками. Торжество продолжалось от полудня до позднего вечера. Вечером зажигались свечи, и картина делалась еще поэтичнее вплоть до заключительного момента, когда с высоты носилок архиепископ давал благословение коленопреклоненной толпе. Золя как участник оркестра, Сезан и Байль как друзья кларнетиста, все трое никогда не пропускали процессии Тела Господня. Они усердно ходили за нею из улицы в улицу, потому что в толпе богомолок у каждого было «намечено» смеющееся лицо девушки, ради улыбки которой и рукопожатия стоило дождаться благословения архиепископа.
Друзья бывали также в театре, тем более что это стоило недорого, всего пятнадцать су (25 копеек) за удовольствие сидеть в партере. Но больше всего их привлекала природа. Для всех троих она была настоящим кумиром, ради которого забывались и первая любовь, и театр – словом, всё. Летом они почти не бывали дома. Целый день проводили на воздухе, уходя иногда за много верст от города. К таким прогулкам друзья готовились заранее. Накануне припасалась закуска, брались любимые книги, сперва Гюго, потом Мюссе, и на всякий случай прихватывалось ружье. На заре вставший раньше будил товарищей, бросая камень в закрытые ставни, и затем все трое скрывались за разрушенной стеною Экса. Если встречался ручей, друзья купались, потом шли дальше куда глядели глаза: то большой дорогой, то полями, то по извилистым лесным дорожкам. В полдень садились под деревом и вынимали закуску. Байль разводил огонь, набрав валежнику; Золя поджаривал мясо, а Сезан готовил салат в намоченной салфетке. Закусив, отдыхали, затем охотились, не гонясь за драгоценной дичью, а просто так, чтоб разрядить ружье, и снова отправлялись дальше. Немного спустя отдыхали опять. Из котомки вынималась книга, то Гюго, то Мюссе, и вольный воздух оглашался восторженным чтением любимого поэта. Потом начинались споры – кто выше, Гюго или Мюссе?.. И так проходило время до вечера, когда друзья возвращались домой.
Однажды им так понравилась эта бродячая жизнь, что они решили даже переночевать за много верст от города. Быть может, тут сказалось влияние Робинзона или другой увлекательной книги, но вернее, что это было лишь крайним выражением их увлечения природой. Одним словом, они решили и поступили согласно решению. Чтобы не было страшно, прихватили четвертого, младшего брата Байля. Местом ночевки избрали пещеру и приготовили в ней четыре душистых ложа из полевой травы. Но сон не шел сначала от страха, а после испортилась погода. Поднялся ветер; в пещере загудело, а в ушах юных романтиков этот гул отдавался ревом и стоном ее таинственных обитателей. Наконец, над головами стали носиться летучие мыши. Дольше терпеть становилось невмоготу, да и число четыре не защищало приятелей от припадков панического страха. Одним словом, проект ночевки на вольном воздухе за много верст от города, столь поэтический, как казалось вначале, превращался в самую глупую прозу. Друзья дрожали от холода и совсем невоинственно озирались вокруг. Оставалось идти домой. Но чтобы сделать отступление почетней, они сложили костер из постелей и, напугав его пламенем летучих мышей, с облегченным сердцем направились в город.
Так протекали детство и юность Золя в древней столице Прованса. На исходе 1857 года он был во втором классе. До окончания курса оставалось немного больше года, но ждать этого момента не пришлось. Положение семьи с каждым днем становилось невыносимей, хотя и раньше было вечной борьбою с нищетой. Что только можно было продать, – было продано; жили на окраине города в двух маленьких комнатах окнами на городскую стену, но все-таки не сводили концов с концами. В довершение не счастья, в ноябре скончалась бывшая добрым гением семьи старушка Обер. Она умела смотреть веселым взглядом на самые грустные вещи и всегда находила запас энергии для борьбы с обострявшейся нуждой. Теперь настало полное одиночество, казалось – без всякой надежды на лучшее. Во всяком случае в Эксе надеяться было не на что и не на кого. Оставалось решиться на крайнюю меру. Мелькала надежда, что при помощи старинных парижских друзей удастся вырвать кое-что от продолжателей предприятия Франсуа, и вот – в декабре вдова уехала в Париж. В феврале 1858 года Эмиль и дедушка ожидали ее возвращения, но вместо того получили письмо. «Жить в Эксе нет сил, – писала сыну мать, – продай, что осталось из обстановки. Деньги, какие получишь, дадут тебе возможность купить билет третьего класса для себя и деда. Торопись. Ожидаю».