И тон этого письма, и положение дел не допускали долгих размышлений. Оставалось продать, что было, собраться и ехать. Оставалось еще проститься с тем, что было дорого и мило. Друзья в последний раз, по крайней мере им казалось, что в последний, совершили прогулку в окрестности города, и, сохранив навсегда в своей душе и эти милые картины, и этих славных друзей, Золя уехал на север.
Глава II. В лицее
Покровительство Лабо. – Золя в лицее Людовика Святого. – Перемена в школьном положении. – Расстройство здоровья. – Переписка с друзьями. – Первые опыты. – Стихи и поворот к прозе. Единственный школьный триумф. – Поездка в Прованс. – Возвращение в Париж. – Болезнь. – Экзамен на кандидата. – Первая неудача. – Вторая поездка в Прованс. – Новая попытка добиться диплома.
Первой мыслью Золя по приезде в Париж была мысль о возобновлении учения, и если не привели ни к чему хлопоты о воздействии на бывших сотрудников отца по сооружению Экского канала, то в этом отношении все обстояло благополучно. Лабо, старинный приятель Франсуа, в это время генеральный адвокат, рекомендовал Эмиля вниманию директора Нормальной школы Низара, и благодаря этой двойной протекции Золя был принят в лицей Св. Людовика, в тот же класс, из которого выбыл в Эксе. Таким образом, занятия могли продолжаться без всякого ущерба, если не считать таким ущербом времени, потраченного на переезд в столицу. Но естественно предположить, что забота Эмиля о продолжении учения была скорее желанием кратчайшим способом добиться известного положения и тем улучшить семейные дела, чем истинным влечением в стены лицея как храма науки. По крайней мере после приезда в Париж с ним произошло решительное превращение. Правда, и в Эксе, в последних классах, он начинал несколько отставать от лучших учеников, но в Париже им овладела полнейшая апатия к науке. Из разряда первых он попал теперь в разряд двадцатых учеников многочисленного класса и совсем не заботился о своем «повышении».
Весьма характерно, что в Париже Золя оказался в положении такого же иностранца, каким он чувствовал себя и действительно был на юге. Переменились только условия этого положения. В Эксе Золя производил впечатление парижанина и слыл поэтому за franciot; в Париже, наоборот, его считали марсельцем. Одним словом, и на севере, как и на юге, он оставался каким-то посторонним человеком, не сливающимся с окружающими, носителем какого-то особого «я», чуждого элементов стадности, и в Париже еще больше, потому что в эти годы человек уже теряет «эластичность» приспособления.
При таких обстоятельствах разлука с Байлем и Сезаном давала чувствовать себя сильнейшим образом, и все помыслы Золя были направлены к оставленным приятелям. Разлука оказалась в полном смысле слова душевной раной, тем более что есть основание думать, что, кроме дружбы с Байлем и Сезаном, Золя потерял с переездом в Париж и более нежную привязанность. Нарушилась, наконец, привычка беседовать с приятелями, поверять им свой надежды и планы, делиться впечатлениями от чтения; одним словом, с приездом в Париж Золя почувствовал себя как бы обокраденным духовно. А небо юга, прогулки в окрестностях Экса и все, что было связано с этими прогулками, что сделалось потребностью натуры и вызывалось натурой, – все это было тоже потеряно и обостряло чувство одиночества.
Когда-то здоровый, Золя заметно захирел в Париже, когда-то пунктуальный и работоспособный, он совсем забросил свои занятия и жил в каком-то чаду мечтаний и воспоминаний, вне которых испытывал гнетущую тоску. Другим лекарством от этой тоски была переписка. Не имея возможности беседовать с друзьями лично, Золя беседовал с ними по почте и вел почти чудовищную переписку. Каждое его письмо было целым трактатом в стихах и прозе на нескольких листах почтовой бумаги и требовало нескольких марок почтовой оплаты. Чтоб сэкономить, пришлось подобрать особую тонкую бумагу для этой переписки, но все-таки одной почтовой маркой нельзя было оплатить огромное письмо.
Все это рукописное обилие надо считать первым решительным поворотом Золя в сторону литературной деятельности и пробуждением в нем наклонности к творчеству. Самостоятельного, своего в этом было, конечно, немного. Главную массу написанного представляли плоды подражания прочитанному и, надо сказать, плоды невысокого достоинства. Преобладающим в эту пору стремлением Золя как юного писателя было стремление к грандиозному, к изображению необыкновенно пылких страстей и кровавых любовных развязок, но все это отличалось бледностью исполнения, несмотря на видимую яркость замысла, и выражалось в стихах, не стоивших самой заурядной прозы. К этому надо прибавить, что первые попытки Золя в писательстве начались еще в Эксе, когда юному автору было всего 12 лет. Подобно тому как Дон-Кихоту захотелось дописать похождения рыцаря, Эмиль Золя так увлекся тогда знакомством с историей крестовых походов, что почти в один присест написал исторический роман. Рукопись этого произведения и теперь сохраняется в архиве Золя. Она написана без помарок, но совершенно не поддается разбору, о чем, конечно, нет основания сожалеть. Около этого же времени было написано несколько речей в стихах, наконец комедия «Берите пешку» в трех действиях и тоже в стихах.
С приездом в Париж знакомство Золя с лучшими образцами французской литературы должно было расшириться, а вместе с этим пробудилось сознание, что недостаточно писать рифмованные строчки для того, чтобы сделаться поэтом. По-прежнему его заветная мечта – создать какую-нибудь поэму, и план этой поэмы действительно был набросан, но проза начинает уже привлекать к себе молодого писателя. Он начинает даже – верный признак поворота – посмеиваться над служителями музы и в том числе над собою. «Проза вовсе не так презренна, – говорит он в стихотворении, посвященном Сезану, – напротив (скажем потихоньку), гораздо чаще стихи бывают презренной прозой: тяжеловесные нагромождения нежно-зеленого и розового цветов, вереницы прилагательных, восклицаний „о небо!“ и „увы!“ – напыщенный жаргон, которым поэт выражает все, кроме того, что имеет в голове»… Несмотря на эту справедливую оценку и своих, и подобных им чужих вдохновений, несмотря на сознание, что поиски рифмы заставляют довольно-таки попотеть служителя музы, несмотря, наконец, на «сатирическое» признание, что на свете нет поэта нежнее его, он еще долго упражнялся в этом духе.
Слава Гюго, очевидно, не давала ему покоя. С другой стороны, здесь несомненно сказалось влияние школы, в программу которой входила версификация и вообще большая доза риторики. Золя всегда был первым в этих «науках» и в Эксе, и в Париже. В Париже, в лицее Св. Людовика в дни учебы в нем Золя литературу преподавал Левассер, впоследствии академик. Однажды он дал такую тему: слепой Мильтон диктует старшей дочери, между тем как младшая играет на арфе. Очень может быть, что рукопись этого сочинения тоже сохранилась в архиве Золя, но как была исчерпана лицеистом предложенная тема – неизвестно, известно только, что профессор был в восторге от сочинения «марсельца» и в назидание прочел его работу всему классу, а юному автору предсказал известность.
Этот триумф был единственным успехом Золя за первый год пребывания в лицее. По всем другим отделам программы он пожинал лишь такие лавры, какие выпадают на долю ученика, менее всего думающего о классных занятиях. Не думать об этом в значительной степени помогал характер лицейского преподавания. Уроки походили там на лекции, и даже классные скамьи располагались амфитеатром. Чтобы быть внимательным, оставалось только не шуметь, и Золя не шумел, потому что не слушал профессора, а читал или Гюго, или Мюссе, или Рабле и Монтеня. Учение шло, таким образом, кое-как, и когда настали экзамены, Золя отличился лишь в изложении (narration) и получил вторую награду. Впрочем, не дай ему лицейский совет никакой награды, он, вероятно, сокрушался бы очень мало, потому что интересы его были направлены совсем в другую сторону: все помыслы вращались вокруг переписки с друзьями и всего, что касалось Прованса.