Переходя к описанию своего общественного положения, он говорит:
«Вообще – очень мало кто у нас, в Пруссии, ко мне равнодушен. Почти все наше общество по отношению ко мне делится на две партии. Одна, к которой принадлежит вся аристократия и большая часть буржуазии, часто даже лица с легким оттенком либерализма, – боится и ненавидит меня. Другая партия, к которой принадлежит остальная часть буржуазии и народ, – уважает, любит и даже нередко обожает меня. Для людей этой партии я – человек великой гениальности и характера почти нечеловеческого, от которого они ждут великих деяний. Другие, враги, также ждут от меня больших дел. Но именно потому, что они боятся меня более чем кого-либо другого, они так непомерно ненавидят меня, что я не могу дать Вам верного понятия об этой всепожирающей ненависти… О, поверьте мне, Софи, есть существа, предназначенные быть одинокими, к которым не должно подходить ни одно счастливое создание. Прочтите мою трагедию. Все, что я мог бы сказать Вам, я высказал в Гуттене. Он также должен был выносить всю клевету, ненависть, всякую враждебность… Только последующие поколения справедливо оценят людей, подобных ему. И вот почему такие люди принуждены устраивать себе печальное счастье в отречении от всякого истинного и действительного счастья… Правда, – я не скрою этого от Вас – весьма возможно, что, если известные события совершатся, жизнь Ваша, если Вы будете моей женой, будет представлять собой поток движения, шума и блеска. Но не правда ли, Софи, не следует ради личного счастья спекулировать великими вопросами, которые составляют цель усилий всего человеческого рода? Итак, на это отнюдь не следует рассчитывать».
Описывая Софье свое финансовое положение и говоря о средствах, на которые им придется жить, Лассаль прибавляет, что мог бы, помимо своих доходов, зарабатывать очень много денег.
«Но я этого никогда не сделаю. Да останется далеко от меня это несчастье, эта умственная проституция – иметь в умственных трудах целью добывать деньги. Нет ничего справедливее, как рассчитывать на заработок в трудах материальных. Но нет ничего более недостойного, неестественного, ничего более разрушающего, как поступать так в отношении трудов ума, принадлежащих к совершенно другому разряду вещей».
Конечно, при четырех тысячах рублей ежегодного дохода немудрено было морализировать насчет «умственной проституции»! Но откуда же взялись и те средства, которыми он располагал? Не есть ли это плод умственного труда?
Трогательны в этой «Исповеди» слова его, касающиеся графини. Описав ее участь, свою долголетнюю борьбу за ее освобождение, Лассаль кончает объяснением своих чувств к графине и просьбой любить ее.
«Итак, Софи, потому что я люблю графиню как сын, – принимая меня как мужа, Вы должны будете любить ее как мою настоящую мать и с истинною нежностью дочери, иначе я не буду счастлив. Но также, если Вы будете добры с нею, она скоро полюбит Вас более, чем любит меня! Она полюбит Вас как свою дочь так же нежно, как всегда любила своих собственных детей. Я надеюсь убедить ее жить с нами, чтобы жить вместе счастливо втроем».
Получив эту «Исповедь», Солнцева, «сильно взволнованная, почти решалась дать согласие», но тут перед ее глазами предстала далекая родина, охватила тоска по ней и желание скорее возвратиться туда.
«Чужим показался мне и Лассаль со всею его страстью. Я не могла мириться с мыслью – расстаться ради него с родиной. Родину я любила больше. Я не умела тогда отдать себе ясного отчета в тех чувствах, которые питала к Лассалю, но мои колебания должны были доказывать мне, что в сердце моем не было любви к нему, что только ум мой находился под впечатлением его гениальной личности. Тогда я не понимала, что малейшее колебание в вопросе любви доказывает ее отсутствие. Я только страшилась сделать фальшивый шаг, который мог бы погубить меня и его… Мне казалось невозможным отвергнуть любовь Лассаля, и еще более невозможным принять ее; он требовал любви, а я сознавала, что в сердце моем ее нет и что меня обманывает моя голова».
Тем не менее Софья, мучимая сомнениями, не решилась отказать Лассалю, она обещала дать ему окончательный ответ из Витебска, где жили ее родные. Собираясь перед отъездом в Россию заехать в Берлин, чтобы проститься с ним, Софья просила его не касаться, во время пребывания их там, этого вопроса и вести себя с нею по-старому, как с другом. Лассаль предвидел ее ответ, то есть отказ, и именно потому, что предвидел его, дал слово, по мере своих сил, не касаться их отношений и вести себя так, как это ей желательно. Однако он оказался не в силах выполнить данное обещание. Настроение его непрерывно менялось: он то впадал в уныние, то опять овладевал собою. Наконец, на третий день их пребывания в Берлине, Лассаль не выдержал роли и, весь бледный, осунувшийся, дрожащим голосом стал настойчиво добиваться ее согласия, ее взаимности.
«– Лассаль, я не люблю Вас, совсем не люблю; окончим это. Мне жаль Вас, но я не могу питать к Вам ничего, кроме дружбы!..
– Я не хочу этого слышать! Теперь я не хочу Вашего ответа. Дома, в России, Вы будете скучать по мне; я не принимаю здесь Вашего отказа…
Казалось бы, такой категорический ответ должен был наконец раскрыть ему глаза, но он не переставал надеяться. Вечером того же самого дня пароксизм этот повторился. Лассаль, умоляя отца Софьи принять участие в нем, припал к нему на грудь и конвульсивно зарыдал. Наконец наступило время их отъезда в Россию. Лассаль, конечно, сопровождал их на вокзал. Не проходило и четверти часа, чтобы он не повторял: „Я жду ответа из России, но Вы не спешите, хорошенько проверьте себя!“ Глядя на него, печального, тоскливого, я дала ему слово исполнить его желание. На вокзале, пока мы сидели в ожидании отхода поезда, Лассаль был в нервном, лихорадочном напряжении; сидя возле меня, он не мог ничего говорить, молча глядел мне в глаза, и когда пытался говорить, то слова его обращались в глухие несвязные звуки и сдержанные стоны. Я не могла без слез смотреть на него, мое горло нервно сжималось, я была в состоянии, близком к обмороку, но старалась тщательно скрывать его, чтобы не подать ему ложной надежды. Я все думала, как было бы хорошо, если бы мы прощались по-прежнему, как друзья! Усадив нас в вагон, он, скрестив руки на груди, прислонясь спиной к чугунному столбу, стоял такой грустный, бледный, что этот образ – я видела его в последний раз – навсегда запечатлелся в моей памяти. Когда наш поезд тронулся, он быстро рванулся за ним, но так же быстро остановился, махнул рукой, пошатнулся и опять прислонился к столбу. Поезд быстро помчался, и он пропал из виду…»
Вместе с поездом умчались и все надежды и мечты его, хотя Лассаль все еще старался обмануть себя. После отказа Солнцевой, присланного из России, они обменялись еще несколькими письмами. Все эти письма к ней проникнуты неизменным чувством глубокой, тихой грусти. Так закончился «романический эпизод», принесший Лассалю глубокие страдания. Впрочем, это была лишь временная слабость, овладевшая им, в особенности по причине нервного истощения и болезней. Человек, обладавший могучей волей, он вскоре сделался опять ее хозяином.
Лассаль, после понесенной им неудачи, возвратился к своим работам. В 1861 году он напечатал во втором томе «Демократических исследований» небольшую статью о Лессинге, написанную, так сказать, мимоходом еще в ноябре 1858 года по поводу появившейся тогда известной книги Штара «Жизнь и сочинения Лессинга». Мы не будем подробно останавливаться на этой статье, так как она ни в каком отношении не представляет собою чего-либо выдающегося. На это не претендовал и сам Лассаль. Он был обрадован появлением вышеупомянутой книги, в которой впервые ясно отмечалось влияние Лессинга на общественную и политическую жизнь Германии. Его статья имела целью подчеркнуть это влияние и значение великого писателя, причем в своих рассуждениях Лассаль следует главным образом взглядам Гейне, высказанным им в книге о Германии. Он, подобно Гейне, рассматривает Лессинга как второго Лютера Германии. Находя большое сходство между эпохой Лессинга и своей, он видит в Лессинге, как прежде в Гуттене, отражение своего собственного миросозерцания. «Сходные условия общественной жизни, – восклицает он, – вызывают и сходные между собою характеры!» Быть может, себя-то Лассаль и считал тем «характером», третьим реформатором, который призван закончить дело двух его предшественников…