В Германии Лористон встретил полковника Чернышева, который мчался в противоположном ему направлении. 9 апреля по воздушному телеграфу[173] было сообщено о проезде расторопного офицера через Мец. Наполеон был в восторге. Без сомнения, думал он, Чернышев везет ответ на письмо от 28 февраля; его приезд, может быть, все выяснит. Чернышева ждали на третий день, но он ездил с такой быстротой, что всегда являлся раньше предположенного срока. 10-го утром он примчался в Париж. Почти тотчас же по приезде он отправился в Тюльери. Тут его не заставили долга ждать в приемной зале. Едва он назвал свою фамилию, дежурный камергер завел его к Его Величеству.
Предупрежденный министром полиции, император знал, что этот посол был не только послом, но и шпионом. Тем не менее, у него были веские причины принять его хорошо. Он встретил его с довольным видом, высказал, что приятно поражен тем, что в такое непродолжительное время вторично видит его и поздравил его с волшебной расторопностью. “Ну, о чем же думают у вас – о мире или о войне”, – сказал он затем.[174]
Чернышев подал ему письмо императора Александра от 25 марта и сказал, что его государь по-прежнему непоколебимо желает поддерживать союз на старых началах. После этого начался длинный разговор о взаимных обидах, причем Наполеон высказался, что “так как он твердо убежден, что война с Россией кроме вреда ничего ему не принесет, то самое искреннее его желание столковаться с ней по-дружески, и что он сейчас же увидит, дает ли ему письмо императора Александра возможность сделать это”.
Он сломал печать. По мере чтения письма на лице его все более выступало разочарование. Во всем, что говорил ему Александр, он не находил ничего определенного, ничего, что давало бы ему возможность прийти к какому-нибудь заключению. Действительно, трудно было угадать скрытый смысл письма без комментариев, дать которые был уполномочен Чернышев, Дойдя до фразы, в которой царь жаловался на неуверенность в своей безопасности, Наполеон с досадой воскликнул: “Кто же посягает на ваше существование? Кто намерен напасть на вас?”. Ведь он уже сказал, что восстановление Польши “стоит на последнем месте в его планах”.
Затем Наполеон перешел к сожалениям по поводу страхов России и ее лишенных почвы треволнений, которые приводят ее к плохо рассчитанным и непоследовательным поступкам. Будучи врагами Англии, русские играют ей на руку; враги турок – они, не подписав еще мира, прекращают враждебные действия, чем ставят себя по отношению к Порте, а также и к Австрии, в фальшивое, нелепое и неопределенное положение; своим участием к Пруссии они компрометируют ее и подвергают еще худшей участи. Наконец, будучи союзниками Франции, они ставят себя в такое положение, что могут внезапно оказаться в войне с ней. Но отдают ли себе отчет в Петербурге, какая это будет война? “Я думаю, – сказал Наполеон, – что император Александр заблуждается насчет наших средств. Он ошибается, думая, что в настоящее время мы слабы. У меня над ним преимущество в том, что я могу вести с ним войну, не отвлекая ни одного человека из моих армий в Испании... Война только задержит мои морские планы и будет стоить мне денег. Но находящихся в моем хранилище шестисот миллионов, вероятно, хватит... Если вы не верите мне, я готов приказать, чтобы вас тотчас же провели во флигель моего дворца, где хранятся деньги, и где вы можете сосчитать их”. Итак, Франция может выдержать войну, но у нее нет ни средств, ни желания начинать ее, она никогда не возьмет на себя почин. “Даю честное слово, – сказал Наполеон, – не нападать на вас в течение четырех лет, конечно, если вы сами не начнете войны”. “Но, – продолжал он, – только он может зависит собрать в несколько месяцев триста тысяч французов и несметное количество союзников”. И тотчас же он рисует перед взорами Чернышева ужас наводящую картину: лагеря в сто тысяч человек каждый со всем на пути к формированию, затем сто сорок четыре полка, из которых только семьдесят заняты в Испании, словом, – “громадную, исполинскую” армию с восемьюстами орудиями, готовую сейчас же двинуться на Север. Таким образом, прибегая то к тому, то к другому приему, старается он то успокоить Россию насчет своих намерений, то внушить ей страх своими средствами, с целью доказать ей, что соглашение еще возможно, и что она должна предпочесть его войне.
“Но письмо императора, вашего государя, не указывает мне никакого способа к достижению этого – говорит он, намекая на соглашение. – Мне желательно сохранить деньги в кармане и, сознаюсь, я ждал вас с нетерпением в надежде, что ваш приезд рассеет все возникшие недоразумения и даст возможность прекратить огромные расходы и сберечь деньги, которые мы оба тратим на приготовления к войне. Но, дорогой мой друг, я по всему вижу, что, несмотря на быстроту ваших двух поездок, все ваше поручение ограничивается несколькими упреками по моему адресу; итак, со времени вашего отъезда, мы ни на шаг не продвинулись вперед”. Так как Чернышев выступил со своими миролюбивыми уверениями, то он продолжал: “Все это прекрасно, однако, это не дает мне возможности угадать, чего желает Россия”. Затем, взяв Чернышева за ухо, “что служило доказательством большой ласки со стороны Его Величества”, придавая этим властно дружеским жестом особое значение своим словам, он сказал: “Поговорим теперь как истинные солдаты, просто, без дипломатического многословия”. И устремив на молодого человека пытливый, насквозь пронизывающий взгляд, он старался проникнуть в самые тайники его души и выпытать у него тайну его двора.
Хотя Чернышев и попал в довольно затруднительное положение, он не выдал тотчас же этой тайны. Он не хотел по первому же требованию снять покров с притязаний России на герцогство Варшавское. Так как то, что ему нужно было сказать, имело очень большое значение и могло быть дурно принято, он высказался только после долгих настояний. Сперва он сказал, что не сведущ в этом деле, долго ломался, заставлял себя просить. Затем, считая, что пора сделать решительный намек, он выразился фигурально и, слово в слово повторяя метафору Румянцева, сказал: “Ввиду того, что канцлер относится ко мне очень благосклонно и с полным доверием, я осмелюсь, с разрешения Вашего Величества, передать вам его разговор со мной, сохраняя даже одно из его выражений, а именно: если бы удалось ссыпать в один мешок дела Польши и Ольденбурга, перемешать их хорошенько и затем вытряхнуть, то граф глубоко убежден, что союз между Францией и Россией сделался бы вполне прочным, более тесным и искренним, чем прежде, и все это назло англичанам, и даже немцам”. Слово было сказано. Яркий луч света внезапно озарил ум императора. В первые минуты он даже подумал, что Россия требует у него все герцогство целиком, что взамен Ольденбурга она хочет получить передовое укрепление, которое стояло во главе нашей оборонительной системы и служило ключом к Германии. На это он никогда не согласится! Как? Отдать герцогство? Это было бы величайшим безрассудством. И, кроме того, величайшим позором. В тысячу раз лучше война – война сейчас же, со всеми ее случайностями и опасностями, но не уступка на такое требование! Вот какой ответ диктовали императору его оскорбленная гордость и вспыхнувшее недоверие.
Он поднялся и, дрожа от гнева, стал ходить большими шагами, забрасывая Чернышева в порыве бешенства следующими словами: “Ну нет, милостивый государь, к счастью, мы не дошли еще до такой крайности: отдать герцогство Варшавское за Ольденбург было бы верхом безумия. Какое впечатление произвела бы на поляков уступка хотя бы одной пяди их территории в момент, когда Россия угрожает нам! Мне, милостивый государь, каждый день со всех сторон твердят, что у вас существует проект захватить герцогство. Да ведь и мы не все мертвые. Если я и хвастун, то, во всяком случае, не больше других. Я знаю, что ваши средства велики, что ваша армия и очень хороша, и храбра да и помимо того, я слишком много отдал сражений, чтобы не знать, от каких пустяков зависит их судьба. Но, если бог войны станет на нашу сторону, а это возможно, ибо шансы одинаковы, я заставлю Россию раскаяться и может случиться, что она потеряет не только свои польские провинции, но и Крым”.