Чернышев дал пронестись этому бурному потоку. Но лишь только он нашел возможность вставить слово, он постарался ослабить значение своих слов. Он извинился, что необдуманно повторил вырвавшуюся у канцлера мысль; что, может быть, он плохо понял мысль министра; возможно и то, что не точно передал ее.
Видя, что Чернышев дал отбой, Наполеон заключил из этого, что полковник уполномочен видоизменить и сократить требование; что если не выгорит комбинация с польским государством, Россия пожелает получить смежную с Польшей территорию, владея которой, она могла бы поставить Варшаву в зависимость от себя, иначе говоря, потребует важную крепость, господствующую над Вислой. “Теперь, – сказал он более спокойным тоном, – я догадываюсь. Вы желаете получить за Ольденбург Данциг. Год тому назад, даже шесть месяцев, я бы отдал вам его, но теперь, когда я вам не доверяю, когда я живу под угрозой, как хотите вы, чтобы я отдал вам единственную крепость, которая, в случае войны с вами, будет точкой опоры для всех моих военных операций на Висле? Ведь если мне впоследствии будет грозить нападение, мне придется по собственной воле отнести свои операции на Одер”.
Таким образом, считая, что второе требование не столь возмутительно, как первое, он открыто признался, в силу каких соображений вынужден отвергнуть его. Поэтому он не оборвал разговора. Желая знать, является ли опасение возрождения Польши главной заботой России, оно ли мучит ее, в этом ли следует искать корень зла, загадку и разрешение всех недоразумений, он, чтобы выведать это, прибег к оригинальному приему. Рассказ Чернышева позволяет нам присутствовать при любопытной сцене.
“Вслед за тем, – рассказывает офицер в своем донесении царю, – Наполеон спросил меня, с тем откровенным и добродушным видом, который знаком Вашему Императорскому Величеству; “Скажите мне откровенно, серьезно ли думают император Александр и граф Румянцев, что я желаю “восстановить Польшу?”, Я ответил, что не могу доподлинно сказать, предполагает ли Ваше Величество в нем такое намерение, но, что все, что происходит в герцогстве Варшавском со времени кампании 1809 г., имеет такой вид, что причиняет вам беспокойство. Беря меня снова за ухо, он сказал. что непременно хочет знать, что я сам думаю об этом, прибавив: “Не правда ли, вы думаете, что я жду только “окончания моих дел в Испании, чтобы выполнить это намерение?”. Я ответил, что я слишком молод и неопытен, чтобы иметь личное мнение, да к тому же мой долг смотреть на все глазами императора, моего государя. Все настойчивее требуя ответа, Наполеон все время забавлялся тем, что, смеясь, сильно драл меня за ухо, уверяя, что не выпустит уха, пока я не исполню его желания. Эта шутка начала надоедать мне, ибо причиняла мне боль, и я сказал ему: “Хорошо, Государь! Так как Ваше Величество непременно желает получить ответ, скажу вам, что я не в силах решить, будет ли осуществление такого намерения в ваших интересах; но не задумаюсь предположить, что, невзирая на ваш союз с Россией, восстановление Польши при условии, когда это покажется вам выгодным и у вас не будет других войн – одна из ваших затаенных мыслей”.
При этом признании Наполеон придал лицу своему такое выражение, как будто остолбенел от горя и изумления. “Непостижимо, – сказал он, – как упорно приписывают мне этот план. Ведь это “большая непредусмотрительность”. Постоянно говоря мне, что у меня есть такая мысль, быть может, и кончат тем, что внушат мне ее и толкнут на это дело. В последнем случае, “если меня хорошенько поколотят и заставят вернуться восвояси”, по крайней мере, вопрос будет решен раз и навсегда. Но если война повернется в мою пользу, он может быть решен в ином направлении. Тем не менее, – думал Наполеон, – следует ли отказаться от всякой надежды отвратить это бедствие? Нет ли помимо территориальных жертв, на которые намекнул Чернышев в сибиллических[175] выражениях, какого-нибудь средства рассеять недоразумения?” Император кончил тем, что в ответ на дважды предложенную ему загадку, относительно которой он боялся, что слишком хорошо разгадал ее, представил целый ряд твердых встречных предложений. Во-первых, предложение прибавить Эрфурту столько немецкой территории, сколько потребуется для составления герцогу Ольденбургскому удела, вполне равного конфискованному герцогству; затем, предложение принять и подписать конвенцию, дающую гарантию, против восстановления Польши в тех выражениях, в каких она недавно была предложена Францией. Взамен такой серьезной уступки Наполеон просил только одного, чтобы Россия не жгла произведений нашей промышленности. По соглашению по этим вопросам он имел в виду предложить одновременное разоружение. В заключение, он попросил Чернышева, не теряя ни минуты, передать его предложения кому следует. А так как, очевидно, это было далеко не то, что желательно было России, он попробовал пополнить разницу усиленным вниманием в обращении. До конца разговора, продолжавшегося в общем четыре с половиной часа, он осыпал Чернышева дружескими и лестными словами, оказывая в лице посла почет царю.
Надо думать, что вслед за аудиенцией, официальные сферы получили свыше приказ: как можно лучше обходиться со странствующим флигель-адъютантом и делать его пребывание в Париже приятным и веселым, ибо тотчас же у большинства принадлежащих ко двору лиц проявилось необычайное к нему расположение. Все начали приглашать его к себе, нянчиться с ним. Принц Невшательский просил его прибыть на домашний концерт, данный в присутствии приблизительно двадцати самых избранных гостей. Принцесса Полина получила разрешение приглашать его, как и прежде, “на свои маленькие вечера”.
Это тонко задуманная, бьющая на самолюбие, игра была грубо испорчена несвоевременным усердием одного министра. Известно, до какой степени неугомонное любопытство Чернышева, его стремление всюду пролезть и все разнюхать беспокоили генерала Савари, герцога Ровиго. Этот искуснейший министр полиции вздохнул с облегчением, когда Чернышев незадолго до описываемых событий уехал в Россию; но спокойствие его было непродолжительно. Можно представить себе его волнение и негодование, когда он узнал, что этот офицер, с которого нельзя глаз спустить, только заглянул в Петербург, как будто съездил туда только для того, чтобы “переменить лошадей”[176], и что у него хватило наглости вернуться в Париж продолжать свои проделки! Оказанный Чернышеву прием, поднятый его приездом переполох и высказанная ему благосклонность, которой он, конечно, не упустит злоупотребить, привели в отчаяние и негодование подозрительного министра, не знавшего подкладки императорской политики. Он вступил в борьбу с общей бесхарактерностью и взял на себя роль доброго сторожевого пса наших военных тайн.
Чернышева предупредили от имени Савари, что слишком большое любопытство может повредить ему. Пусть себе веселится вовсю в Париже и не путается в другие дела – таков был совет, который поручено было передать ему. Почувствовав укол, Чернышев отплатил дерзостью. Он начал визиты с министра полиции и дал понять ему, что крайне оскорблен несправедливыми подозрениями. Чтобы оградить на будущее время свое поведение от всякого рода нежелательных толкований, он с самым простодушным видом попросил Савари начертать ему план поведения и указать дома, которые он может посещать.
Савари весьма искусно разыграл роль добродушного простака. Он притворился, что принимает слова своего гостя за чистую монету; осыпал его “ласками и вниманием”, “обнял несколько раз”[177]; но на другой же день пустил в него новую, собственного изобретения, стрелу. В этот раз его оружием была печать. Чтобы положить конец увлечению, которое с новой силой вспыхнуло в пользу молодого иностранца и открыло пред ним все двери, чтобы сбавить ему спеси и низвести его на роли простого курьера, он придумал напечатать в журнале на видном месте юмористическую статью, которую нельзя было не отнести на счет Чернышева, рассчитывая таким путем развенчать его и сделать смешным в глазах общества.